Тогда моя рука немилосердно пала на первую подвернувшуюся голову; я дико закричал; комната наполнилась страшным визгом, стулья попадали, а бабы бросились к дверям, завывая страшно.
Похороны были на следующий день.
Шел дождь, и мы шли по грязи. Дети со свечами, крича, а попы по нечистой брусчатке. Шел и шел, вот так, не останавливаясь, по грязи, с опущенной головой. Я почувствовал, как все страшно. Кладбище было далеко за городом, там, где пороховые склады, бесконечные ямы с навозом и черепичные мастерские. Высоко на пригорке, под тополями, была наша гробница. Меня водили по кладбищу то вправо, то влево. Гроб несли с трудом, пару раз казалось, что они вот-вот его уронят; тогда все вскрикивали. На кладбище было полно народу, все растеклись к своим могилам, и плакали, и причитали. Помню, меня остановили у свежевырытой могилы. С какой-то ветки стекала дождевая вода, капля за каплей, на мои руки. Я подумал, что надо бы отойти, но остался там и засмотрелся на эти капли. Певческое общество грянуло, и меня обдало запахом ладана. Я видел протоиерея, как он вращал глазами и начал говорить о покойнице.
Долго говорил. Кто-то меня толкал слева, и теперь капельки одна за другой, тяжело, медленно падали на мои волосы. Протоиерей воздевал руки, а мои тетки громко причитали. Тогда рядом со мной поднимается некий господин в черном и начинает говорить. Тетка склоняется к моему уху и шепчет мне: «Видишь, детка, это господин председатель». Он говорил что-то о благотворительнице, потом про какой-то трехэтажный дом в Араде,[23] который она оставила местной церковной общине. Он разрывал фразы, дышал тяжело и заикался. Двое маленьких школьников стояли перед ним; они тайком щипали друг друга и толкались подсвечниками. Вдруг этот господин повышает голос: «Мы можем сказать, и не только церковь, но скажу, что и наши школы ее…», — его глаза расширились в испуге, он запнулся, вздрогнул и начал толкать кого-то рядом стоящего, шепча: «Йоцо, Йоцо, wie heist man das…, im Gottes Willen[24] — фонд, да, благотворительный фонд, можно сказать. Пусть земля, пусть земля ей будет пухом», — добавил он быстро, вздохнул тяжело и затерялся в толпе. Гроб опускали, на него начали падать комья земли. Одна из моих теток упала поперек могилы, отчаянно крича.
А потом мы вернулись. На столах было множество украшений из цветной бумаги. Я засмотрелся на красивый старинный килим и не сводил с него глаз. Протоиерей через стол меня все время утешал, а рядом с собой я внезапно заметил очень красивую женщину, которую не узнавал. Она подавала мне рюмочки с вином и спрашивала, не устал ли я и не прилечь бы мне. А я никак не мог ее вспомнить и спросил тетку, кто она, а тетка улыбнулась: «Ты забыл Мацу, самая красивая девушка, приданого особого за ней нет, но раз я тебя сватаю, не пожалеешь». «Душенька моя», — вздохнула тетка и взглянула на зардевшуюся девушку. Попы долго сидели и разговаривали о покойнице. На столе горели тяжелые, пахучие похоронные свечи. Маца писала извещения о смерти. Она была очень красивая, «здоровая», как сказали тетки. Да и я, если оно и есть, редко замечаю в женщинах что-то некрасивое. Ее глаза и густые черные волосы, плечи и шея, где прятались голубые, синие вены, напомнили мне о каком-то гареме в романе — а я часто читаю романы. Да, и все мы говорили о романах. Да, и она только что спросила меня как раз о каком-то романе и сказала: «Ах, помилуйте, все это ничего не стоит; три года он ее водит за нос, а потом она топится, а он никак тому не препятствует, и в то же время называет ее канарейкой». В ее красоте было что-то тяжелое. Черное платье не сумело мягко объять ее стан, а лежало на ее коленях, как тяжелый килим на постелях. Я почувствовал запах похоронных свечей, и вдруг еда мне стала отвратительна. Я отодвинул от себя тарелку.
«Вам надо жениться, — сказал мне протоиерей, — без жены и детей вы не настоящий мужчина». Тетки мои засмеялись и заплакали, и подняли гвалт, крича громко: «На Маце, на Маце», подошли ко мне, целовали меня и гладили по голове.
А тарелки позвякивали, и все время слышалось: «Эх, где уж ей было подняться, а он, вот, приехал. Так она его хотела повидать, и вот, ушла». «Ушла», — повторил протоиерей, уставившись на свечи, что становились все желтее и все сильнее пахли. Запах похорон остался на столе, в кушаньях, только в вине его не было.