Выбрать главу

Когда меня, бледного и понурого, отвели в комнату спать, они долго меня целовали и смеялись, чтобы меня развеселить, но все это было не от чистого сердца.

Мой холодный взгляд и отстраненная улыбка, мутная и ехидная, пугали этих старых женщин. Рядом с постелью я обнаружил какие-то старые выцветшие брошюрки и открытки с курортов, которые она когда-то подписывала «твоя Дунда»; какие-то виды Карлсбада, офицеры, любительские спектакли и одна очень старая роза. За топящейся печью спрятался похоронный запах и, как будто, тяжелый запах цветов, и они подкарауливали меня, чтобы принять в свои объятия.

А за дверью стояла моя старая тетка и мучилась, пытаясь разглядеть меня сквозь занавеску; ей казалось, что я не дышу. Я знаю, она думала про себя: «Он как будто и не наше дитя; как он, должно быть, исстрадался, где только ни пришлось ему засыпать, то-то он такой потерянный. Бледный и кашляет. Все говорят, что он толстеет, а я говорю, нет, все тлен. Господи помилуй, он как из воска, как те куклы в панораме. Правильно Еца говорит».

А потом? Потом опять проходили дни. Я вставал в полдень. Осень опять стала теплой, и Солнце взошло. Каждый день я ходил на кладбище, в детстве я больше всего там любил играть. Где-то упала черепица, где-то повалился забор. А еще было много голубей. Я открывал калитку, что вела в церковный двор, где в высокой желтой траве было полно кур и собак, собиравшихся здесь. Я проходил мимо маленькой школы, откуда слышались веселые голоса детей, и мимо дровяных складов, что чередой тянулись до самого кладбища. Все эти склады были в руках моих теток. Желтая вода, а на ней мирно стояли черные баржи, на ветру, разносившем по берегам песок и перья. Деревья потрескивали на ветру, а я подолгу сидел перед нашей гробницей. Сквозь позолоченные решетки я видел венки из базилика на стенах, деревянные кресты и лица многих моих умерших бабушек. Полные, слабые женщины смотрели на меня, и попы с лукавым выражением лиц, как это бывает у покойников в солнечный день. Много офицеров с Границы.[25] Обо всем этом я не думал. Я приходил и сидел тут часами. Потому что меня никто не ждал, и я сидел, потерянный, подолгу.

Но когда я возвращался, по темным улицам, меня подкарауливали и отводили к себе домой. Тетки решили меня женить, и женили меня. Все знали, что меня надо женить, и женили меня. Многое решали за меня, как и на войне. Были такие, что посмеивались над моим желтым цветом лица, но девушки говорили, что я красивый.

Сначала меня подкарауливали попы. Они вели меня к себе домой, где кровати были широкими, а на окнах краснели глиняные миски, полные вишни и черешни. Они разговаривали со мной тихо, с улыбкой, о новом венгерском катехизисе, который им хотят навязать, и опускались, упитанные и тяжелые, на мягкие стулья. Их жены слегка расстегивали блузы на груди, а в прическах было много шпилек, волосы неприбранные, спадавшие на шею.

Они почти не смеялись, но часто усмехались. Жены их смотрели на меня очень ласково, мягко; иногда они невольно скрещивали ноги и испуганно краснели, если замечали, что их красивые полные икры сверкнули белыми чулками до колен. Они быстро их закрывали, оборачивались мгновенно к мужьям и со смехом говорили: «А что ты не спросишь господина, не женить ли нам его?»

Меня ненадолго приласкала их сердечная улыбка и пожатие руки, а потом вновь меня охватывала гадкая скука, взгляд упирался в их руки с нечистыми ногтями. Часто случалось, что попадьи окружали меня одного в какой-нибудь смешной гостиной, полной стекла и бокалов, с раскрашенным изображением косовских героев. И пока красивая белая кошка сворачивалась клубком у меня на коленях, они нападали на меня, почему я не женюсь, хвалили и защищали всех мужчин в городе, а больше всего каждая своего мужа. Меня, удивленного, развеселил их здоровый и порочный смех, нашептывавший мне о непреходящей прелести маленьких и шуточных грешков. Они были лучшими матерями, но охотно сиживали, такие зардевшиеся до полных грудей, тихо посмеиваясь над репликами, скользкими и бесстыдными. А если я осмеливался в темноте приобнять одну из них, то встречал неистовый и желчный отпор, упоминание детей и мужа. Я, испуганный и пристыженный, стоял перед ними и с позором удалялся. Они прозвали меня «фройляйн», и весь город с тех пор называл меня так.

Когда я с улыбкой выходил от женщин, меня встречали попы и утешали.

Черные и тяжелые, они обо всем говорили с лукавым презрением. Их мягкие, очень мягкие руки устало гладили мои; они рассказывали мне о тех пустующих церквах, которые я так любил. Они очень смеялись. Охотнее всего говорили о крестьянах. В темной комнате, за столом, заставленным бокалами с вином, с вином, в которое опускали веревку, чтобы оно не закисло, из их слов возникали головы крестьян, лохматые и небритые, с маленькими хитрыми глазками и униженным выражением лиц. И все было сыто и пьяно. В их рассказах крестьяне эти были тяжеловесными, как волы. Глупые, иной раз сметливые на охоте и в обмане, сильные, как корни сосны, в алчности и отъеме земли. Отцы, смотревшие, как их дитя умирает за пыльными крошечными оконцами, в низких комнатках, где копошились куры; женщины, сегодня родившие, а назавтра уже встававшие чистить хлев; и дети, едва подросшие, валявшиеся на соломе, маленькие братья и сестры, игравшие в убогие и блудливые игры. «Ну, это везде так», — смеялись они. Ошеломленные святые взирали с оштукатуренной стены, белой и чистой, а глупые лица ходили кругами вокруг пней и овец. Не было ни одной приятной картины в их словах о бескрайних полях кукурузы, а в низких домах были видны лишь тени, печальнее теней животных.

вернуться

25

Военная граница — пограничная область на юге Габсбургской империи, прикрывавшая границу с Османской империей, существовала до 1881 г.