Она вся распластывалась на мне; ее губы становились липкими, и она все время говорила мне о браке: как она постелит постели, как обставит гостиную, и как ее выберут в Женское общество. На улице раздавался тяжелый колокольный звон, и его эхо, доставлявшее мне страдания спустя много лет, мучило меня и сейчас. От этого звона у меня всегда начинала болеть голова, и мне становилось дурно. Я вырывался из ее объятий и оставлял лежащей в смятой юбке. Она приподнималась, прибирала волосы и шептала мне: «Ты вот и не знаешь, что хорошо». Ее груди мелькали в черном кружеве, крепкие и атласные; она, почти обезумев, извивалась в моих руках. Иной раз она прикусывала мое ухо, и ее смех, тогда звонкий и чистый, долго звенел в темноте. А я, измученный, преклонив перед ней колени, склонял голову к ее бедрам и ощущал на лице капли ее пота. Напрасно я пытался встать. Стоило мне взять в руки какую-нибудь вещь, она, смеясь, ее отнимала, и опять целовала меня, бледного и отекшего. Она извивалась в моих руках и опять рассказывала мне о комнатах и меблировке. Вспомнила какой-то эпизод из Девайтиса[29] и сказала: «Нет на свете ничего слаще». Я видел, что она раскраснелась, сжал ее и раздвинул ее лоно. Глаза ее вспыхнули, она все время мне шептала: «Милый, милый…» Своей щекой я ощущал сильное биение ее пульса. В беспорядке растерзанного гардероба, она растеклась по моим рукам, еще красивее и белее. Тяжелый запах кружил мне голову, ее горячие руки плясали на моих холодных плечах.
Тогда моя рука, зло и неловко, пробежала по ее телу, и разлетелись какие-то пуговки. Она встрепенулась, взвизгнула, оттолкнула меня и прошептала испуганно: «Нет, это — нет», суетливо подбирая предметы туалета, порхавшие белым и черным вокруг ее обнаженных коленей. Она ударилась об окно, звякнувшее, мутное и темное. Ее руки испуганно прижимались к груди, и к кружевам, и к растерзанному белому белью. Она улыбнулась слегка и прошептала: «Когда станешь мне мужем». Пальцы ее быстро затягивали и завязывали тесемки и дрожали под пуговками. Отвернулась и начала собирать волосы в пучок: «Я больше не приду…»
* * *
А потом наступил медовый месяц. Я был смешон в военной форме и бледен.
Медовый месяц, медовый месяц.
Руки липкие от раскаленного тела, а лица изможденные, бледные и желтые от наслаждения.
Она была повсюду. Запах ее тела, тяжелый, дурманящий запах, подкарауливал меня в стенах, в дверях, в печах, по столам, в еде и воде, в постели и в моей одежде, только в вине его не было.
Утомленный, я вставал со звоном колоколов и шел в церковь, пустую и холодную. Увидев меня, бледного и печального, она сразу меня обнимала и целовала, и шептала мне: «Милый, милый».
Пробило полночь. Я слышал, как она мне шепчет. Прогоняет зарю. Я почувствовал на себе ее теплое покрывало, с запахом ее грудей. Куда бы я ни протянул руки, пальцы мои терялись в ее грудях. Она стояла на коленях передо мной, на мне, за мной. Ее голос звучал отовсюду. Ее волосы я находил повсюду: в книгах, в еде, и вокруг шеи. Она старалась во всем мне угодить. Целыми днями смотрела, как бы подать мне то, на что упадет мой взгляд. Умоляла меня беречь здоровье. Ее походка была стремительной и плавной, ее красивые ноги сгибались ритмично. Ранним утром, когда я открывал глаза, я видел, как, почти обнаженная, она лежит на моей груди. В первые дни была слезлива и невинна, но вскоре, простодушно хихикая, начала сыпать шутками и остротами. Я с изумлением выслушивал ее откровения. Особенно по утрам она с удовольствием сидела, почти голая, в постели и расспрашивала меня о любовных похождениях. Я с изумлением слушал, как она, хихикая, описывает мне женщин, которых я едва помнил, тихих и приличных. О жене протоиерея рассказывала что-то такое страшное и гадкое, что я в бешенстве крикнул: «Молчи, прошу тебя». А она, испуганно и обиженно, прикрыла свои голые бедра и сказала: «Что ты удивляешься? А с кем мне об этом говорить, как не со своим мужем?» Так проходили утра.
Больше всего меня возбуждало, когда она, придерживая одной рукой сорочку, ходила по комнате и доедала остатки ужина и сласти, потом быстро подбегала и бросалась ко мне и опять меня целовала. Ее глупенькая головка исследовала все тайны лона; она спрашивала меня о таких странных вещах, что я иной раз, не часто, но хохотал. Усталый, отекший и слабый, я уходил и возвращался, а она меня ждала и обнимала еще в дверях. Я заметил, что с хихиканьем она стремилась испытать все плотские удовольствия. Дразнила меня, чтобы я ей открыл новое в любви, о чем она где-то читала. Целыми днями рассказывала громкие истории о женщинах из родных мест. Женщины, начинавшие седеть, у которых по четверо детей, в ее рассказах представали столь странными и безумными, что я, сам того не желая, заходился от смеха, представив рядом с ними тени их плешивых мужей, сгорбленных учителей, чиновников и священников. Тем вечером мы немного больше выпили за ужином, и она весело рассмеялась: «Что поделаешь, вокруг этого вертится мир».
29
Роман польской писательницы Мари Родзевич (Родзевичувны) (1896), на сербский язык переведен в 1899 г.