Выбрать главу

Я умолк и посмотрел на нее изумленно. Она лежала совсем голая. Ее красивые ноги, вытянутые, вертелись в отблеске печи, как будто танцевали. Я тихо подошел к ней и, улыбаясь, с каким-то смущением, дотоле мне неизвестным, поднял с пола ее сорочку, прикрыл ее и начал рассказывать ей о земледельческих кооперативах.

Так проходили дни и месяцы. Она начала полнеть. И у нас не было детей.

Окно раскрыто. Я вижу в нем, как в мутном зеркале, мою бледную голову и мои окровавленные уста, когда глотаю лед. Далеко за холмами голубеют Карпаты. Говорят, что меня отвезут туда, что меня вылечат. Но мне хорошо здесь. Краков прекрасен. Старинный и туманный.

Она пришла в госпиталь уже на третий день. Да, любовь нас найдет везде. Она была маленькая, тоненькая, как девушка, идущая на свой первый бал. Ужаснулась. Нас было тридцать в палате. На улице светило ласковое осеннее солнце, а у меня на груди лежал пузырь со льдом. И когда она присела на край моей постели, я улыбнулся.

Сижу в подушках и смотрю на тусклые крыши. Это мое занятие. Говорят, от этого зависит жизнь. У врача длинная седая борода, которая будит меня по утрам. У нее был сын, маленький сын. Она не была ветреной, нет. Она сама ничего не умела, но ее тело умело дрожать от страсти. Она делала все, чтобы предстать передо мной образованной женщиной. Читала Ницше, а когда я ее в первый раз вдруг обнял, грубо, она мне сказала: «Вы демон». Был ноябрь.

Дни были странными. По вечерам небо теплое, и все мы оглядывались, чтобы увидеть ласточек. В переулках толпился народ. На деревьях набухали почки, и мы все смеялись над осенью, которая вообразила себя весной.

Она рассказывала мне, как ее выдали замуж, отделались, как от ненужной лошади. Муж ее был адвокатом, крупным, дородным мужчиной. Он где-то на фронте, судья военно-полевого суда. Мы сидели в госпитальном саду. Она шептала мне, стараясь, чтобы я понимал ее мягкую, шелестящую польскую речь. Небо над Краковом в ту пору было нежным, или мне это только казалось, потому что я опять стал молодым и живым. Где-то далеко гибли люди; она приносила газеты и читала мне о тяжелейших боях, в тех лесах, откуда я вернулся.

Она поместила меня в отдельную палату, окна которой смотрели на заиндевевшие окна старой церкви. Это было как в детстве. Верхушки деревьев заглядывали в окно, а из кровати я видел кусочек неба. А когда выпал первый снег, мы узнали друг друга лучше. Она часто плакала. И любовь к нам пришла, как что-то убогое и несчастное, и слова наши стали тише. Ее черная головка, со светившемся в темноте затылком, часто склонялась, усталая.

Помню, был день, полный снега. В окнах ветви деревьев все в снегу. Церковная колокольня исчезала и качалась в тумане. Она вошла и бросила мне в лицо перчатки. И, заледеневшая, упала на мою больничную кровать. Она хорошо спала, с тех пор, как узнала меня, она спит хорошо. Теплые сиреневые жилки вьются по ее рукам. Я распахнул на ее груди одежду и нашел там медальон, на котором была гравировка, печальная мазурка. Я никогда не видел ее груди. «Они были маленькие и нежные, глубокого сиреневого цвета». Она так сказала. Ее руки были бледными и теплыми. Они творили чудеса, эти руки, алчные до страсти, в которых была смелость, прекрасная, свободная, чарующая смелость. Они опьяняли, белые, бесстыдные, они делали прекрасным то, что приторно и у невесты. А любовь? Она в сиреневых жилках. В белых, как лебеди, ребрах, и на запястьях, розовых от страсти. Кто тот, у кого еще есть силы, молодость и очарование для любви? Кто тот, кто над теплой вздымающейся женской грудью, орошенной капельками ледяного, безумного, исступленного пота, не потеряет себя?

Помню, было Рождество. На чужбине она, незнакомая, пришла меня утешить, потому что я плакал над виселицами, возводимыми где-то. И она хорошо знала, что делает. Никогда в юной девушке не будет этой прелести. Только несчастье, отчаяние и тоска по утратам доводят до экстаза. За часы, окрашенные алым, и приглушенные вскрики мы отдали душу дьяволу. Любовь — не Бог, не животное, не безумие, она — туман, туман крови, молодости и неба. Заслоняет все, и жизнь прекрасна. Но туман всегда остается тяжелым, полным сладости и боли, и он связан с небом. Она часто плакала. Это не были всхлипы, но страшные крупные слезы, страшно крупные, набегавшие на ее глаза и дрожавшие на ресницах до тех пор, пока не скатывались вниз. И сегодня, стоит мне закрыть глаза, при мыслях о том дне меня охватывает какое-то бессилие. Я чувствую ее рдеющие румянцем щеки, касающиеся моего лба, чувствую ее легкие, такие легкие, словно ласточки, руки, как они обвивают мою шею. Вижу этот невинный рот, такой чистый, без той болезненной, напряженной усмешки любимого, а на ресницах две страшные слезы, и мне потом несколько дней так плохо. В черной пелерине, в скромном костюме, потому что я, увидев ее гимназическую фотографию, полюбил этот костюм, с юбочкой, всегда немного смятой, причесанная, тихая и напуганная, она всегда будет возникать предо мной, как страдающая тень, туманная, как она смотрит в окно и тихо произносит: «Восемь часов… мне надо идти».