Я парил над лесами. У меня за спиной падали еловые шишки, а я где-то присел на камень и слушал, как на меня падает снег. И я слышал, как они шагают, голодные, оступаясь, по албанским горам и засадам; как переселяются, опять переселяются. Я слышал, как они падают и испускают дух рядом с трупами лошадей, и я слышал, как рядом со мной читают, что хорватские части перешли границу. А один мой друг учреждает адриатические банки и пишет, что все это забудется. Да, забудется, и пьяные спляшут коло на пепелищах. Мой давний друг, в Темишваре,[38] прыгнул с четвертого этажа и погиб из-за всего этого. О, если бы все мы, на чужбине, начали прыгать с четвертого этажа, насмешили бы весь белый свет.
Серны напуганы и убегают, когда видят наш след. Она меня, разумеется, обожает. Как это смешно. Я люблю тех, опасных, а все хорошие плачут обо мне. Меня больше ничто не удивляет. Я просыпаюсь на заре и читаю Данте.
Когда опускается ночь, она приходит ко мне. Иногда мне кажется, что я безумен, но чаще — что безумны другие. Я делаю все то же, что и другие. Меня родила женщина, я познал любовь и восторг. Я знаю органическую химию, я даже знаю, что есть бессмертные идеи. Я брат любому, а нас миллионы. Мне наскучили шелка любви и все эти душевные глубины. Я побываю на войне, опять, и вихрь, и ужасы, и дожди, те страшные дожди. Там, где мужчины, хочу хотя бы быть среди мужчин, мне противны все эти разъяренные мадонны.
Потом, однажды в послеполуденные часы случилось чудо. Снег начал таять, и какие-то малые птахи прилетали из лесу и садились нам на руки, вспархивая испуганно, если кто-то начинал кашлять. Грозный грохот лавин будил нас по ночам. Тогда и деревья начинали шелестеть тихо, медленно; ручей где-то в глубине звучал голосом новым, ласковым, причиняющим боль. С деревьев облетала последняя желтая листва, давно увядшая, но еще не развеянная ветрами. Орлы исчезли, а небо приобрело приглушенное и глубокое сияние.
Снег такой странный. Он не тает, не умирает, как все другое, он смеется. Он танцует, он напевает. Появляется внезапно там, где его уже никто не ждал. Птичек он любит, кое-где открывает им немного земли, и они здесь поклевывают, с каким-то милым беспокойством смотрят на землю, где зернышек нет; потом подпрыгивают раз-другой и улетают обиженно.
Есть одна скамья, одна хорошая скамья, там, над пропастью, вся выдвинутая наружу, в воздух, в небо. Здесь бы я сидел. Я утратил связь и смысл человеческих поступков и воспоминаний. Все это смешалось во мне. Кто знает, что есть жизнь?
* * *
И зима — оборванка. В тряпье и печальных лохмотьях шлейфом лежали на скалах небо и снег. А звезды потемнели, и ночи не были уже такими звонкими, стихли, и наполнены очарованием плача. Я много раз опускал руки. Во мне была какая-то усталость, усталость, у которой не было ни причины, ни повелителя. Много раз голова моя в изнеможении склонялась, и подступали горькие слова, которые я шептал просто так, ветру.
Люди кашляли все сильнее, и однажды рядом со мной на лестнице упал огромный чех, кровь шла горлом. Я посмотрел на него с ужасом. Спустя три дня он умер. А весна приближалась. Белки из леса забегали даже в наши комнаты.
Грех? Жизнь? Кто знает, что это. В Приморье теперь весна. В такие дни я впервые целовался. Я был тогда весел и юн. Помню, помню, тогда моя мать первый раз тяжко заболела. Она начала седеть. Но старалась быть веселой и надменно смотрела на чахлые гостиничные пальмы. А когда она заснула, я долго рассматривал алые верхушки деревьев, и как опускались сумерки на далекие белые дома на островах.
Жизнь, грех, порядок, законы, границы, все это такие туманные для меня понятия. Я в этом не виноват. И, такой, какой есть, я знаю, что умру с усталой, но светлой улыбкой, хотя мне непонятно все, что я сделал и пережил. Как только ей стало лучше, я стал теряться в серебристой ночи, на лодках, черных и легких, не спрашивая, куда они плывут. Я приходил в себя, только когда они причаливали к какому-нибудь песчаному пляжу, и изумлялся, откуда я здесь? Но все-таки и здесь было хорошо. Я выпрыгнул из лодки, хотя и не знал, где я. Мимо шли бедные изможденные женщины и нагруженные ослы. Я купил красные опанки и обедал где-то высоко, в белом доме, пропахшем оливковым маслом и солью. А когда из прозрачной коралловой воды зазвонили далекие колокола, я пошел дальше. Я сидел с какими-то людьми в больших красных шляпах, а потом, утомившись, в маленьком кафе наелся мороженого. Лодки под белыми парусами летели по морю, а я наблюдал из уголка и молчал. Под вечер пришвартовался какой-то тарахтящий моторный катер, и женщины в широких суконных юбках, и пьяные парни с кадками в огромных руках и пустыми бочками начали падать и запрыгивать на него.