Лежит он, понятно, на перине, а не под нею, как делают немцы, а ту пикейную вещь, которая имеет размер средней величины столовой скатерти и, по объяснению служанки, употребляется с целью покрывать на день постель, пытается употребить вместо одеяла. Но это ему не удается, когда он подтянет ее к голове, остаются раскрытыми ноги, а если подтянет к ногам, — раскрыта вся грудь. На перине мягко и тепло, но прикрыться сверху во всю длину тела нечем.
Постоялец пытается свернуться клубком, но и это не совсем устраивает его: какая-нибудь часть тела все-таки остается неприкрытою и зябнет. Соображая, что только «человек-змей», которого показывают в цирках, отлично мог бы решить данную задачу — чувствовать себя удобно в немецкой постели, путешественник горько сожалеет, почему он не принадлежит к числу таких животных. Если он мог обогнуть ноги вокруг шеи, а голову засунуть под мышку, как было бы хорошо!
Но, стараясь, скрепя сердце, примириться со своей горе-участью, он со всевозможными предосторожностями снова решается вытянуться, насколько возможно, так чтобы согревать попеременно то нижнюю, то верхнюю часть тела.
Но это также оказывается не совсем удобным. Тогда злополучный постоялец пробует устроиться по немецкому способу, т. е. нагрузить перину на себя сверху; ему приходит на ум, что, должно быть, этот-то именно способ укрытия себя от ночной свежести и приспособлен к кроватям-ящикам. Однако и перина не прикрывает всего тела, как ни укладывайся под нею; кроме того, она так легка, что при каждом мало-мальски порывистом движении лежащего под нею летит на пол и ее приходится разыскивать в темноте.
Наконец решив, что только те и могут спать в этих причудливых постелях, которые их придумали, совершенно измученный путешественник схватывает перину и бросает ее в свободный угол комнаты. Потом он вытаскивает из-под преддиванного стола ковер, завертывается в него и ложится прямо на пол, положив голову на свернутую втрое перину, и только теперь забывается тяжелым сном.
В этом роде сделал и я, только с самого начала. Б. уступил мне перину, находя, что без нее ему будет удобнее, и обошелся двумя детскими подушками. Он — человек, привыкший к путешествиям и ко всяким положениям, а потому отлично умеет ладить со всякими неудобствами; не такой неженка, как я, которому нужно, чтобы повсюду было как дома.
Читатели могут спросить, отчего же никто из нас с Б. не догадался лечь на имевшийся, конечно, в номере диван. Мы бы как-нибудь и догадались это сделать, да дело в том, что диваны в немецких гостиницах совсем уж не приспособлены для спанья людей; они такого размера, что на них могут спать с полным удовольствием только кошки.
Как бы там ни было, но мы с Б. все-таки кое-как выспались, а когда проснулись, то увидели, что пора обедать, и отправились назад на вокзал железной дороги, где и пообедали.
Очевидно, в Германии железнодорожные буфеты посещаются не только пассажирами, но и местными обывателями, которые пользуются этими учреждениями как ресторанами. Во всяком случае, буфет кёльнского вокзала был полон местной публикой.
Всего больше там было военных, хотя немало присутствовало представителей и других классов. Военные были всех чинов, всех родов оружия и всех возрастов — насколько это допустимо по воинскому уставу. Против нас сидело четверо молодых рядовых. Пред каждым из них находилась кружка пива. Я в первый еще раз видел таких молодых по наружности солдат. Все они казались подростками, хотя, как мне потом говорили, им было по тридцати лет. Круглолицые, румяные, с ясными голубыми глазами и крохотными белокурыми усиками, но плотные, упитанные, они, однако, казались очень воинственными и готовыми каждый момент броситься на штурм любой неприятельской крепости. В промежутке между глотками пива они оживленно беседовали, вероятно о военных делах, а при проходе какого-нибудь офицера вскакивали как на пружинах, вытягивались в струнку и торжественно делали под козырек; офицер отвечал им также торжественно, после чего солдаты снова опускались на свои места.
Эту церемонию находившимся в буфете солдатам приходилось повторять то и дело. Офицеры разных рангов проходили чуть не сплошною вереницею. Лишь только пройдет один, и солдаты, вскочив и отдав ему честь, усядутся за свои кружки, как появляется новый; опять нужно вскакивать, вытягиваться в струнку, делать под козырек и несколько времени провожать начальство глазами.
Рядом с нами за тарелкой супа сидел молодой солдатик и алчущими глазами смотрел в тарелку. Но как только он успевал поднести ко рту ложку с супом, как должен был проделывать описанную церемонию. И так продолжалось все время. Каждый раз, когда он хочет проглотить содержимое ложки, вдруг появляется офицер; ложка торопливо опускается в тарелку, при чем вокруг летят брызги супа, и начинается процедура отдания чести. Мне было очень жаль этого бедного защитника своего отечества и очень хотелось посоветовать ему забраться с тарелкою под стол и там без помехи съесть свой суп.
Между обедом и отходом поезда по нужному нам направлению оставалось всего полчаса. Этим временем Б. желал воспользоваться для осмотра местного собора, находившегося поблизости.
Нужно вам сказать, что церкви — слабость моего друга. Мне всегда с огромным трудом удается безостановочно провести его мимо какой-нибудь церкви. Идем мы с ним об руку по улице и мирно беседуем. Вдруг Б. становится односложным и рассеянным. Догадываюсь, что он увидел церковь. Притворяясь, что не замечаю этого, стараюсь «заговорить ему зубы» и прибавляю шагу. Но Б. потихоньку освобождает свою руку из-под моей и замедляет шаги.
— Да будет тебе! — говорю ему. — Пойдем. Переломи себя. Будь помужественнее, соберись с духом и не давай себя в жертву глупому соблазну. Ну, что там хорошего?.. Пойдем поскорее, обогнем вон тот угол, и наваждение исчезнет с твоих глаз… Что ж ты, Б.? Бери опять мою руку и бежим подальше от твоего искушения.
Мой спутник нехотя делает несколько шагов рядом со мною, потом останавливается и говорит:
— Нет, дружок, не могу… Право, не могу.
Он имеет вид такой расстроенный и печальный, так болезненно виновато улыбается и голос его так дрожит, что нужно иметь каменное сердце, чтобы не пожалеть его.
— Это сильнее меня, — продолжает он, смущенно переминаясь с ноги на ногу. — Я слишком долго увлекался этим… Поздно уж переделываться на новый лад… Ступай хоть вон в ту кофейню и подожди меня там… Я приду минут чрез пять… И не брани меня: я не могу иначе.
Он колеблющимися шагами покидает меня, а я иду в указанную им кофейню и там, за рюмкою коньяку или абсента, благодарю Провидение за то, что уже в юности научился сопротивляться влечению к осмотру церквей, а с течением времени и совсем его поборол и сделался совершенно равнодушен к этой страсти.
Хотя на этот раз Б. и вернулся скорее обыкновенного, но все-таки лишь тогда, когда поезд, с которым мы собирались ехать дальше, уже отходил со станции. Заметив это, мой друг сел возле меня с таким жалким видом, точно ждал, что я за его опоздание сверну ему голову.
— Ах, если бы ты знал, какой чудный алтарный покров я там видел! — прошептал он задыхающимся голосом и с таким чувством, которое ясно свидетельствовало о неизлечимости его страсти. — А какой изумительный старинный саркофаг в северном приделе!.. Во всю свою жизнь я не видывал такого великолепного саркофага… Это настоящая мраморная поэма. Невозможно описать… Нужно видеть…
— Разве? — проговорил я, подзывая прислуживавшего нам человека, чтобы расплатиться за вино.
Я знал, что сейчас будет совершенно бесполезно читать моему приятелю нотацию. Все равно он ничего не поймет. Поэтому я затаил свою досаду до тех пор, пока мы не очутились вечером в своем номере, где мне снова предстояло удовольствие валяться ночью на полу. Только пред отходом ко сну, когда немного улеглась коридорная суетня, я по возможности мягко сказал Б.:
— Сегодня вот мы не попали на поезд. Да оно, пожалуй, и лучше: можем, по крайней мере, завтра осмотреть кое-что из здешних достопримечательностей… Но только если ты опять будешь ограничиваться одними соборами и церквами, то ничего другого интересного мы не увидим. Решительно не понимаю, что тебе за охота тратить на это драгоценное время!