Выбрать главу

Лично, но не на собраниях, конечно, а с глазу на глаз, то есть в «дикой природе», так сказать, я встречался с ним несколько раз.

В 1920 году у моего друга Клеменса цу Франкенштейна[35], который в то время жил на вилле Ленбаха, я обнаружил странного святого, который, по словам слуги Антона, ни за что не хотел уходить и просидел там целый час. Это был он, собственной персоной! Он добился аудиенции у Кле, который до революции был главным интендантом королевских придворных театров, сославшись на свой интерес к оперным постановкам, которые ассоциировались с его прежней профессией и которые он, надо полагать, представлял себе как цепь фокусов декоратора и драпировщика. Пришел он, в то время еще неизвестный аутсайдер, «en pleine carmagnole»[36], так сказать, на встречу к неизвестному, нарядился в гетры для верховой езды, взял кнут, овчарку и мягкую шляпу и выглядел на фоне гобеленов и холодных мраморных стен странно, как ковбой, рассевшийся в кожаных штанах с чудовищными шпорами и револьвером кольт на ступенях барочного алтаря. Так — еще худой и, наверное, немного голодный — он сидел с лицом жалкого метрдотеля, чувствуя себя в присутствии настоящего «господина барона» осчастливленным и подавленным одновременно, осмеливаясь сидеть из должного почтения только на одной половине своего аскетического зада и довольствуясь дружелюбно-прохладными замечаниями хозяина дома, как голодная уличная собака, которой бросили кусок мяса. Говорил только он, перескакивая с пятого на десятое, проповедовал, как раскольник, и, не имея с нами никаких разногласий, невольно перешел на крик, следуя привычке выступать на арене цирка Кроне, так что домашний персонал Франкенштейна, опасаясь ссоры между хозяином и гостем, сбежался и, чтобы защитить моего друга, вошел в комнату. Когда он удалился, мы сидели друг напротив друга в молчании и некотором недоумении… с неловким чувством, которое может возникнуть, когда единственный пассажир, с которым едешь в купе, оказывается сумасшедшим. Мы долго сидели, не начиная разговор. Наконец Кле встал, открыл огромное окно и впустил теплый весенний воздух. Я не хочу сказать, что мрачный гость был нечистоплотен и портил атмосферу, как это принято в Баварии. Но все же после нескольких вдохов мы избавились от гнетущего впечатления. В комнате не было особого запаха, но ощущось напряжение неудачника.

По воле случая, занимаясь тогда в школе верховой езды в мюнхенских казармах и перекусывая иногда в пивной «Лёвенбройкеллер», я встретил того же человека во второй раз. Здесь он не переживал, что его могут в любой момент выставить на улицу, и он не стал, как у Франкенштейна, хлестать несчастным хлыстом свои несчастные гетры, так что на первый взгляд эта судорожная неуверенность исчезла. Он с большей энергией в этот раз принялся за проповедь и вылил на меня, имевшего после изнурительной поездки аппетит мастодонта и явное желание отдохнуть, целый океан тех двусмысленных политических пошлостей, которыми напичкана его известная книга. По понятным причинам я избавлю от подробностей тех, кто уже читал те строки. Макиавеллизм обыкновенного человека, с которым он представлял себе политику будущей Германии как цепь политических грабежей, а работу ведущего государственного деятеля как цепь махинаций, фальсификаций документов и нарушений контрактов, которые были типичны для учителей народных школ, сверхштатных налоговых инспекторов, машинисток… словом, всех тех, кто за это время действительно стал опорой его власти, кто откликнулся на зов чудесного парня, политического Чингисхана. С маслянистыми прядями, ниспадающими на лицо во время таких проповедей, он напоминал брачного афериста, который перед преступлением рассказывает, как собирается обмануть жаждущих любви кухарок. Впечатление развязной глупости — глупости, которая его объединяет с личным мамелюком, Папеном, — глупости, которая путает государственную службу с мошенничеством при торговле лошадьми, — это впечатление было не последним и не определяющим. С каждым разом меня все больше и больше удивляло, что этот Макиавелли, проповедующий между свиными колбасками и телячьими голенями, когда я пожал ему руку на прощание, поклонился, как метрдотель, получающий разумные чаевые: разве та известная ситуация в Потсдаме, когда старый Гинденбург пожал ему руку, не производит такого же впечатления — метрдотель, получающий чаевые? Я видел его позже в суде, когда о нем знали уже за пределами Мюнхена, и он должен был отвечать за какое-то нарушение на собрании… я наблюдал его в Берлине, когда он, уже известный человек, входил в холл отеля: в одном случае его взгляд, взгляд побитой собаки, ждал одобрения от самого мелкого судьи окружного суда, который председательствовал на заседании, в другом случае он подошел к портье отеля сгорбившись, будто хочет помпой откачать в холле воду и подлежит выдворению. Независимо от стремительной карьеры, в диагнозе, который я поставил два десятилетия назад, абсолютно ничего не изменилось. И сегодня ясно, что, лишенный естественной уверенности в себе и радости от самого себя, он, по сути, ненавидит себя и что его политическая полипрагмазия, его неумеренная потребность в признании, его апокалиптическое тщеславие проистекает лишь из одного желания прогреметь над всем своим болезненным опытом, самопознанием несчастного, состоящего из мусора и навозной жижи. Кое-что можно добавить — Эрна Ганфштенгль[37], которая знает его лучше, чем я, рассказала мне о усиливающейся день ото дня боязни привидений и особенно страхе перед душами убиенных, который гонит его вперед и запрещает долго оставаться на одном месте… тогда понятно, почему в послед-нее время он проводит бессонные ночи в своем домашнем кинотеатре и его несчастные операторы вынуждены показывать по шесть фильмов каждую ночь…

вернуться

35

Барон Клеменс фон унд цу Франкенштейн (1875–1942) — композитор, главный интендант Берлинской придворной оперы, а затем Мюнхенского придворного театра.

вернуться

36

«Настоящим якобинцем» (фр.). Примеч. пер.

вернуться

37

Эрна Ганфштенгль — сестра Эрнста Ганфштенгля (см. примеч. 39).

полную версию книги