– Но что же такое он сделал?
– Я не могу вам сказать, что он сделал, но скажу одно: он совсем, совсем меня не понял…
Не добившись толку, я поехал к Коле. Тот принял сначала мои расспросы довольно сурово.
– Да поймите, Коля, – сказал я ему, – что я вовсе не приехал производить следствие: в сущности, дело это вовсе меня не касается. Я просто, как друг Марьи Петровны и… ваш, хочу прекратить недоразумение, возникшее между вами. Что такое у вас произошло?
– Да, право же, ничего не произошло, – отвечал он, засмеявшись чему-то. – Я просидел у тетушки весь вечер, она все играла ноктюрны, потом подали ужин, потом не знаю, почему… ну, одним словом, я, может быть, лишний раз поцеловал у нее ручку… Она рассердилась и ушла.
– Вполне верю, что вы не хотели оскорбить Марью Петровну, но так как ее все-таки оскорбили, то что вам стоит извиниться перед ней?
– Помилуйте, да я готов сто, тысячу раз извиниться.
Я сейчас же повез виноватого к Марье Петровне. Он почтительно извинился, получил прощение, но с тех пор почти прекратил свои визиты к тетушке. На этот раз он ее понял совсем хорошо.
Сегодня Марья Петровна вошла ко мне вся в черном и с лицом, с которым входят на панихиду. Осмотрев меня, она несколько просияла.
– Я нахожу, Paul, что вы не так плохи, как говорил мне Федор Федорович.
Доктор сделал ей выразительный знак, который совсем не исполнил своего назначения, потому что она его не заметила, а я заметил.
– Правда, Paul немного осунулся, но посмотрите: у него даже есть румянец… И знаете, Федор Федорович, мне кажется, что его совсем не надо лечить этими вашими сильными средствами… Ему бы можно дать Pulsatilla или mercurius solubilis [9] . Как вы думаете?
– Вы знаете, Марья Петровна, – отчеканил резко доктор, – мое мнение о гомеопатии…
– Ах, да, pardon, я забыла, что вы здесь, но все-таки я думаю, что pulsatilla не может повредить.
– Если не может повредить, то не может и помочь, а если может помочь, то может и повредить… это cercle vicieuse [10] , из которой вы не выйдете…
– Сколько раз я вам говорила, Федор Федорович, – заметила тоном нежного упрека Марья Петровна, – что cercle мужского рода и что надо говорить: cercle vicieux, а не vicieuse…
Доктор, раздосадованный поправкой во французском языке, к которому имеет непобедимое пристрастие, а главное – упоминанием о гомеопатии, объявил, что у него есть опасно больной, к которому он должен немедленно ехать. Марья Петровна, несмотря на мои просьбы, не решилась остаться одна и также уехала. Вероятно, она ожидала и от меня какой-нибудь выходки вроде Коли Кунищева.
Впрочем, у нее нашелся для этого отличный предлог – племянница. Об этой племяннице, только что вышедшей из института, она протрубила мне уши с самого приезда из деревни. Она вообразила, что она ужасно ее любит, хотя видела ее в последний раз, когда той было три года. Теперь она уверяет, что племянница ее очаровательна, называет ее «l\'enfant de mon coeur» [11] и очень жалеет, что мне еще не удалось ее видеть. А я об этом не сожалею нисколько. Это, вероятно, какая-нибудь сантиментальная белобрысая институтка вроде нее самой.1 декабря
Вот уж и три недели прошли с начала моей болезни. Я испробовал множество всяких микстур и мазей; после каждого нового средства доктор уверяет, что оно подействовало, а между тем все не выпускает меня из-под домашнего ареста. По вечерам меня посещали кое-какие приятели, сегодня не пришел никто, и я с радостью принимаюсь за эти записки.
Чтобы подводить итоги прошлой жизни, прежде всего надо решить, какой я собственно был человек: хороший или дурной, умный или глупый, счастливый или несчастный. Я закурил сигару, уселся на диван и часа два размышлял о первом вопросе. Я пришел к заключению, что это вопрос неразрешимый даже для правдивейшего из людей. Когда человек старается припомнить свою прежнюю жизнь, ему сейчас же необычайно ярко представляются его хорошие поступки: тому-то сделал добро, того-то спас, тогда-то мог сделать гадость и воздержался. Воспоминания о дурных поступках несравненно бледнее. Если же на вашей совести вдруг встанет какой-нибудь несомненно скверный поступок, то та же услужливая совесть делается немедленно вашим собственным присяжным поверенным и спешит придумать всевозможные оправдания, как будто боится, что в случае, если вы признаете себя виновным, вас немедленно сошлют в места хотя и не столь отдаленные, но все же недостаточно центральные. Такое чувство испытал я сейчас и испытываю всякий раз, когда вспоминаю об Алеше Оконцеве… Но об этом когда-нибудь после.
Оценить свои свойства еще труднее, чем поступки. Когда мы судим других людей, у нас и тогда в запасе целый лексикон оттенков, из которых мы выбираем любой, смотря по надобности. Вот три человека, одинаково блюдущих свою собственность. Из них первый – нам симпатичен, мы его называем бережливым, благоразумным; второго мы не любим – он на нашем языке скупой; третьего мы терпеть не можем – он скряга. Историки в своих приговорах большею частью руководствуются подобной симпатией, или, лучше сказать, капризом. Не погрешая против истины, они всегда могут выбрать оттенок, могут назвать известное историческое лицо строгим или жестоким, добрым или слабым. Само собою разумеется, что при суждении о своих собственных свойствах человек, наиболее желающий остаться правдивым, будет выбирать наиболее нежные оттенки. Впрочем, бывали примеры, что люди изображали в самых черных, умышленно сгущенных красках свое прошедшее. Для таких публичных покаяний нельзя лучше выбрать эпиграфа, как известное изречение: «Смирение паче гордости». Из глубины этих авторских исповедей выглядывает горделивая мысль: «Вот вы видите, читатели, до какой степени я строг к своему прошедшему; из этого посудите, каким совершенством я стал теперь». До завтра.