Рарап первым вышел из коляски, подал руку Maman, затем Алечке. Должно быть, пока они ехали, прошел дождь: свет фонарей отражался в редких лужах на дороге. Maman нечаянно вступила в одну, что-то недовольно сказала по-французски. Алечка не расслышала.
Недалеко от парадных ворот стояли двое. Там фонарь не горел, и Алечке были видны лишь силуэты, да огонек папироски. Может, Егорушка, как грозился, опередил их, чтобы всю ночь нести дозор под ее окнами? Сердце кольнул трепет предвкушения. Приподняв край платья, Алечка устремилась за родителями. В сторону темных фигур намеренно не смотрела, так была занята тем, чтобы не вступить в лужу. И только у самых ворот, массивных, кованых по специальному эскизу Papan, услышала смех, мужской, грубый, раскатистый.
Совсем не Егорушкин.
Дверь под трезвон телефонной линии открыла экономка.
— Звонят, Даниил Александрович, — пояснила она очевидное. — Который раз уже. С вами хотят беседовать.
— Кто? — бросил Papan, скидывая пальто.
— Не говорят.
— Наверняка опять твои акции, — сказала Maman с легким презрением.
Алечка помогла ей расстегнуть тугую застежку манто. Ей деятельность отца на бирже казалась захватывающей. Угольные маленькие по двадцать пять, большие сельскохозяйственные по тридцать восемь, продавать не ниже пятнадцати, покупать не выше шести — была в этом своя, особая магия, ничуть не хуже, чем в брильянтовом эсклаваже от Болина. Может, даже лучше, ведь именно благодаря звонкам отца Болину будет заплачено сполна.
Голос Рарап, доносившийся из открытой двери кабинета, зазвучал тревожно.
— … Как уезжать? Куда?
Maman, проходившая мимо кабинета, с раздражением захлопнула дверь. Алечка так и осталась стоять у большого зеркала. Она больше не слышала слов, только приглушенный голос Papan, и оттого тревога только усилилась. Maman неторопливо шла к лестнице. Хвост ее атласного платья волочился по полу, размазывая мокрые следы, которые оставлял ее ботинок на узорчатом паркете. Было что-то в этом следе неправильное, но что, Алечка никак не могла понять. И только когда Maman стала подниматься по мраморным ступенькам лестницы, Алечка увидела, в чем дело.
Следы от ботинка были красного цвета.
Город сиял огнями. Пылали костры. Тысячи костров прошлой жизни. Горели дома, магазины, склады, театры, горело все, что было Алечке дорого и знакомо. А среди сверкающих огней вставал громадный, страшенный, как из нянюшкиных сказок, призрак, и стелились по земле его узловатые руки с железными когтями; хватали они и девочек непослушных, и их родителей, и Егорушку Львова, и шепот его признаний под кустом сирени, и маменькины бриллианты с изумрудами, и прогулки в Таврическом саду, и катания на лодках, и все-все-все…
В своем будуаре Maman истерически восклицала, что никуда, никогда, ни за что не тронется с места, и Слава Господу, есть на белом свете бравые городовые, чтобы защитить их от бесчинств и беззакония, а она будет спать на своей постели в своей спальне. Алечка слышала уставший голос Papan, и причитания экономки, и всхлипывания горничной Марьяны, слышала, но не понимала, не вникала. Не могла. Потому что над городом несся крик, и то, что в этом крике слышала Алечка, лишало ее сил думать.
Слишком страшно.
Страхом пропитался весь город. Страхом сочился голос Maman, которая никак не могла выбрать, что оставить — драгоценности или меха. Страх звучал в уговорах Рарап, который отчаялся убедить ее взять только самое необходимое.
Страх стискивал Алечку, стискивал от пальцев ног до кончиков волос. Сквозь приоткрытое окно до нее доносились выстрелы, взрывы, звуки погрома: взламываемые двери, разбитые стекла, вещи, с грохотом падающие из окон на брусчатку… Скоро, очень скоро эта волна докатится до их дома, нахлынет… и что оставит после себя? Бог весть.
— Эжени, мы не можем больше оставаться! — взмолился Papan. — Подумай о дочери!
Алечка почувствовала, что щеки стали мокрыми. Она торопливо промокнула глаза. Она будет сильной. Ради Papan. Ради себя.
Они пришли, когда Maman, напудренная, в парижской шляпке с пером райском птицы вышла наконец из будуара. Расстроенный Papan выкатил следом два чемодана и ридикюль. Страх, злость, бессилие — Алечка с трудом разбирала вихрь его эмоций. Зато Maman успела успокоиться и излучала безмятежность всем своим красивым надменным лииом.