Выбрать главу

Тринадцать человек — родители и дети, что Они собираются делать с малышами? Если людей депортируют для работ, зачем нужны дети? Правда ли, что их отдают в немецкие приюты? У других работников, которых отсылают в Германию, жен и детей не берут. Чудовищная непостижимость, дикая нелепость всего этого терзает мозг. Хотя, скорее всего, тут не о чем размышлять, ведь немцы и не ищут логики и пользы. У них есть цель: истребить.

Но почему тогда встречные немецкие солдаты не бьют меня по лицу, не оскорбляют? Почему они часто придерживают для меня дверь в метро или извиняются, что прошли передо мной? Почему? Потому что они не знают, точнее, перестали думать, они лишь исполняют то, что им прикажут. И в упор не видят непостижимой нелепости того, что сегодня они мне придержали дверь в метро, а завтра, может быть, отправят в депортацию, меж тем как я есть я, одно и то же лицо. Причинной связи для них не существует.

При этом не исключено, что они и не знают всего. Один из самых страшных признаков этого режима — его лицемерие. Они не знают обо всех ужасных подробностях преследований, потому что в этом участвует горстка палачей и гестаповцев.

А если б знали, то почувствовали? Почувствовали бы страдания людей, оторванных от родного очага, женщин, у которых отнимают их плоть и кровь? Они слишком тупы для этого.

Кроме того, они не думают, я постоянно это повторяю, в этом, по-моему, корень зла — и еще в силе, на которой держится режим. Первый шаг к нацизму — это уничтожить самостоятельное мышление, голос совести отдельного человека.

Мадам Кан говорила: «Я видела людей из Бордо, Ниццы. Гренобля (мадам Блок?), с побережья»[264]. Эти люди, наверное, страдают еще больше — такая резкая перемена. Я, например, мы все тут — мы уже кое-что знаем, кое-чего насмотрелись. А они там жили почти нормальной жизнью, и вдруг их вырвали из нее! Как им, должно быть, трудно привыкать!

«Попасть в Дранси для меня не так страшно, настоящим потрясением было, когда мне сказали, что я оттуда выйду». Я тоже хорошо знаю «пейзаж» Дранси. Но что почувствую, когда пойму, что меня «в самом деле замели» и что безвозвратно закончена целая часть моей жизни, а может быть, и вся жизнь, хоть я хотела бы жить даже там.

Похоже на репортаж, правда? «Видела такую-то, она вернулась из… Мы ее расспросили». Но в какой газете прочтешь сегодня репортажи о таких вещах? «Я вернулся из Дранси». Кто об этом расскажет?

Да и не будет ли оскорбительным для людей, терпящих невыразимые страдания, свои у каждой отдельной личности, говорить о них в форме репортажа? Кто сможет передать страдания каждого человека? Единственным достоверным и достойным написания репортажем было бы собрание полных свидетельств всех, кто был депортирован.

У меня в голове постоянно всплывают страницы из второй части «Воскресения», где говорится про этап ссыльных. Как-то утешительно (хорошенькое утешение) знать, что кто-то еще, сам Толстой, — видел и описал нечто подобное. Ведь мы живем изгоями среди людей, само наше обособленное страдание возводит стену между ними и нами, поэтому передать им наш страшный опыт невозможно, он остается никак и ничем не связанным с опытом остального мира. В будущем, когда все всё узнают, такого уже не будет. Но нельзя забывать, что, пока все это происходило, люди, терпевшие страшные муки, были полностью отделены от остальных, не желавших их знать, и что был попран великий завет Христа, согласно которому все люди братья и все должны разделять и облегчать страдания себе подобных. Выходит, помимо социального неравенства, существует также неравенство в страдании (нередко, особенно в мирное время, идущее об руку с первым).

Год назад в эту же пору я писала Жану безмерно восторженные письма о «Воскресении». И даже целиком переписала ему одну страницу — ту, где Толстой ищет причину творящегося зла. Теперь я даже не могу поговорить с ним об этом. На днях у Андре я нашла весь свой дневник, который начала в тот трагический и вдохновенный год, когда познакомилась с Жаном, когда мы бывали в Обержанвиле.

Теперь трагедия сгустилась до черноты, нервы предельно напряжены. Кругом беспросветная серость и смятение, однообразная, страшная шарманка вечного страха.

…Это было два года назад. Дурно становится, как подумаю, что прошло уже два года, а этот кошмар все длится. Складываю месяцы в годы, они превращаются в прошлое, и мне кажется, плечи мои вот-вот сломаются.

Мадам Лёв спросила, когда мы в лазарете раздевали двух только что доставленных четырехлетних братьев-близнецов: «Ну, что вы обо всем этом скажете?» Я ответила: «Ужасно». А она меня подбодрила: «Ничего, не расстраивайтесь. Мы попадем в одну партию, поедем вместе».

вернуться

264

Средиземноморского.