7 нояб. Ничего не записывал неделю: много всякого и было не до машинки.
Эмма приехала вместо 3-го — 2-го, я ее не встречал, так как не знал, но она дозвонилась с помощью Левы до меня, когда я сидел в «Искусстве» у Овсянникова[167]. То, что случилось с ней — зверское избиение после банкета… Но об этом писать я не хочу[168].
<…> [АКГ отправляет ее обратно в Ленинград: ] Вечером 3-го заезжаем к Леве за оставленными у него вещами Эммы и провожаем ее.
Ночую у него. Утром еду на новую квартиру Н. Я. Эммин подарок клеенка. Долго сижу. Потом заезжаю к Наталье Ивановне — она мне в прошлый раз по ошибке дала не ту папку, и беру рукопись стихов И. Г. <…>
Вчера в «Новом мире» знакомство с Дементьевым[169]. Он говорит мне комплименты и зовет больше писать.
Вот и все кажется. Вечером запру дачу и уеду. [АКГ собирается в Ленинград] <…>
На сердце тяжесть. В голове каша.
13 нояб. Уже 5 дней в Ленинграде. <…>
С Эммой — то тяжело, то полегче. <…>
Короткое письмо Эмме от Над. Як., где она хвалит мою статью в «Вопросах литературы», но косвенно сожалеет, что я задел Э.Герштейн. <…>
В общем, все довольно хреново, мягко выражаясь.
Зачем я все это записываю? Наверно, чтобы не прерывать нить записей, к которым привык, и чтобы хоть немножко побыть наедине с самим собой.
18 нояб. Рано утром приехал в Комарово. <…> [там Дар и Л. Чуковская] <…>
Л. К. Чуковская рассказывала, что Анне Андреевне лучше и диагноз микроинфаркта не подтвердился. Но К. И. Чуковский заболел. У нее идет последняя корректура книжки о «Былом и думах». Она совсем слепнет и резко постарела за год.
20 нояб. Третьего дня под вечер приехала Эмма и уехала сегодня утром. Ее трогательный и милый рассказ о разговоре с моим пиджаком, висевшим в передней[170] и о том, как она вдруг собралась (раньше она хотела приехать только на другой день). <…>
В газете «Известия» сообщается о скоропостижной смерти Ермилова. Почему-то в «Правде» ничего нет. Мало кто его пожалеет, кроме Анисимовых и ему подобных.
21 нояб. <…> Знакомство с М. Поповским[171]. Он пишет биографию Н. И. Вавилова, собрал много неизвестных и ранее секретных материалов (вплоть до «следств[енного] дела»).
Следователь, ведший «дело», жив и живет в Москве. П-му не рекомендовали искать встречи с ним. Люди из «органов», знающие его, сказали, что это «страшный человек», который может выследить П. и задавить его машиной.
Вот, глава из романа[172].
23 нояб. Более суток был в городе. Вчера утром встреча и длинный, трудный разговор с Товстоноговым у него дома. Насчет ухода Эммы. Он протестует и бурно ее хвалит, обещая все в мире, но тут же мельком говорит, что если обком запретит ставить пьесу Зорина («Римскую историю»), то он сам уйдет из БДТ. В его комнате есть нечто мещанское. <…>
Вечером провожаем с Э[ммой] Нину Ивановну [мать Эммы], уезжающую в Новочеркасск. Ночую на Кузнецовской. <…>
Бродский в Ленинграде, как рассказывают, чувствует себя довольно неплохо: о нем заботится Союз и многие доброхоты, он сам держится умно и сдержанно. Его история — яркий провал обкома и победа интеллигенции. Нового в этом прежде всего то, что даже совершая ошибки и срывы, у нас научились поправлять их без особенного урона. Интересно, чем закончится дело Синявского?
Стал иногда подумывать о том, чтобы написать повесть о годах 28 — 30-х, о том как я кончил школу и как все было вокруг. Этот период почти совсем не описан, а он интересен, но очень сложен. Вопрос только в том, как сочетать «поэзию и правду», т. е. о степени документальности, к которой меня очень тянет. У меня сохранились дневники этого периода. Они хоть и беглы, но в них что-то есть.
Прочитал наконец и знаменитое письмо Эрнста Генри Илье Эренбургу. Оно датировано 30 мая 1965 г. Оно в общем вежливо и убедительно и главное неопровержимо. Думаю, что и сам И. Г. с ним в душе согласен, несмотря на свое привычное ироническое высокомерие.
26 нояб. <…> [письмо от Н. Мандельштам] Н. Я. не понравилась книжка Каждана[173], статью Солженицына она называет «идиотской»[174].
Днем вчера я был по приглашению М. Поповского на его докладе в ВИР-е (Всес. Инст. Растениеводства) о гибели Н. И. Вавилова. ВИР помещается в барском особняке на углу Исаак[иевской] площади и улицы Герцена. В маленьком зале, где не раз выступал сам Вавилов и где его помнят не только стены, но и люди, работающие еще с тех времен, собрались растениеводы и биологи всех поколений, чтобы услышать эту трагическую повесть. Я сел на эстраде сзади Поповского и видел все лица в зале. Как по-разному все слушают, сколько разнообразных выражений — тревога, беспокойство, любопытство, волнение, слезы, азарт познавания правды, недоброжелательство, благодарность… В первом ряду директор с лицом бюрократа, как его играют в сатирических комедиях. Он слушал почти брезгливо, видимо не ожидал, что писатель расскажет про т а к о е. Уходит в середине доклада. Странное ощущение, что из стариков остались только те, кто извертелись, исподличались, предали всех, кого можно, ухитрившись не очень запачкать себя. Сейчас они играют напускное возмущение. Молодежь — лучше: хорошие лица.
Поповский говорил почти три часа. Он прочитал с разрешения Руденко[175] подлинное следственное дело Вавилова. Много цитировал документов, которые, как казалось тем, кто их оформлял, будут вечно секретны: противоречивые протоколы, где отрицанье перемежается со скороговорочными и нелепыми признаниями. Потрясающий протокол очной ставки, где Вавилов и его ближайший сотрудник и друг, тоже арестованный, врут друг на друга. Потом какое-то заявление Вавилова Берии, что он ни в чем не виноват. Мне о В-ве рассказывал А. И. Казарин, сидевший с ним в одной камере в саратовской тюрьме в 42-м году. Там же сидел Луппол и Левидов[176]. Там же сидел и Стеклов[177].
Все это — и потрясающие факты доклада, и вся атмосфера этого собрания в ВИР-е, и лица — огромное впечатление. Шел пешком до метро и думал о том, как открываются тайны истории[178].
28 нояб. <…> Взял у Лидии Корнеевны ее рукопись: более 600 выписок из разных книг (главным образом, из Герцена и Толстого), которую она назвала «Мои чужие мысли»[179]. Это умно и интересно.
30 нояб. 1965 <…> Познакомился сегодня с Иосифом Бродским, приехавшим сюда повидать Д. Я. [Дара] и Лидию Корн[еев]ну. Но Д. Я. уехал в город и мы угостили Бр[одского] его обедом. Он хорошо сложен, скорее рыжеват, чем рыж, голос высокий, слегка картавит, речь неразборчива, неважная дикция. Говорили о Н. Я. (у которой он был на днях в Москве), о Цветаевой (при этом Бр[одский] оживился и сказал, что это самый большой русский поэт, не исключая из числа тех, кто ниже, — и Пушкина). Оказалось, что он пробыл ссылку где-то под Коноше[й], т. е. совсем рядом с Ерцевым[180]. Лидия Корнеевна, седая, слепнущая, больная, при нем была оживлена и почти кокетничала. Он получил несколько заказов на переводы каких-то польских и чешских поэтов, живет в семье — все в одной комнате, еще не улажены взаимоотношения с милицией, но жить можно и работать тоже. Странная судьба. Теперь ему во что бы то ни стало нужно быть гениальным, прочего ему не простят. Рассказал, что получил письмо от Иваска, того самого, корреспондента Цветаевой.
3 дек. 1965. <…> Вчера пол-ночи читал стихи Бродского. Он, конечно, очень талантлив, в нем есть своя музыка, но я не ощутил т е м ы, или она на такой глубине, что сразу не чувствуется.