Выбрать главу

31 марта 1961. <…> Читаю 6-й том (дневники и письма) Вишневского. Все-таки очень интересно, хотя Вишневский очень недалек и часто наивен до глупости. Думаю, что он был человеком хорошим, т. е. добрым: сознательно подлостей никому не делал. Вот по словам Н. Я. Мандельштам, даже помогал Осипу Мандельштаму деньгами, когда тот бедствовал в Воронеже в 1936 г.

Мандельштамам Вишневский и в самом деле — помогал[6].

АКГ вспоминает о нем в дневнике еще раз, десятью годами позже, но — уже в связи с иным персонажем, если можно так сказать, еще более отрицательным — Киршоном[7], запечатленным в памяти Гладкова тех страшных лет тем не менее в несвойственной ему роли — не палача, каковым он был, а жертвы, вызывающей жалость:

22 авг. 1972. Скажем правду, Киршона летом 37-го года мало кто жалел. Он у многих был бельмом в глазу: повсюду хозяйничал и командовал, запугивал близкими отношениями с Ягодой[8] и шантажировал. <…> Он травил Булгакова, Замятина и многих. Это был негодяй чистой воды, подлец и бандит. Не знаю, что ему инкриминировали кроме дружбы с Авербахом[9]: парадокс его судьбы возможно в том, что он, заслуживший наказание, как раз был не виноват в том, в чем его обвинили. Я встретил его в конце августа 37-го года на улице Воровского: он был жалок. Месяца 4 он ждал каждую ночь ареста (как Афиногенов)[10]. Это была пытка пострашнее тех, которым его подвергли на Лубянке. Но надо сказать правду, на знаменитом собрании драматургов весной, когда его «снимали», он держался мужественнее Афиногенова и бился до последнего, отвечал на реплики и даже нападал. Это собрание — может быть, самое страшное, что мне пришлось видеть в жизни. Там пахло кровью. Я, ненавидевший Киршона и дружелюбно относившийся к Вишневскому, там почти жалел Киршона и стал ненавидеть Вишневского: травимый невольно вызывает сочувствие.[11]

Вот запись уже после того, как приказ о его увольнении из театра («в отпуск, без сохранения содержания») будет напечатан, но как будто еще не подписан Мейерхольдом.

25 мая 1937. <…> Три года я почти непрерывно был рядом с ним, и мне трудно представить, что пойдут дни, недели и месяцы, когда я стану его видеть только изредка. Он относился ко мне наилучшим образом: ценил и любил. Пожалуй, главным мотивом моего «ухода» является страх потерять это отношение в сложной атмосфере ГосТИМа[12]. Я уже был на грани этого, когда на меня сердилась З. Н. [Райх.] Просто чудо, что этого не случилось. Три дня назад на беседе о «Бедности не порок», уже после того, как В. Э. согласился на мой уход, он все время по-старому обращался ко мне, что-то спрашивал или просто искал моих глаз. И так было всегда, начиная с 1934 года. В. Э. тоже привык ко мне и доверял мне, что, конечно, не пустяки. Он советовался со мной по самым сложным и тонким вопросам. У нас были ночные длинные разговоры наедине, которые я даже не осмеливался записать в дневник, но я их и так не забуду <…>

Я ушел, но у меня остались кипы моих записей, груда исписанных блокнотов, десятки страниц этого дневника и еще больше в моей памяти[13].

Дневник ведь, как известно, призван сопрягать личный календарь с общественным, вернее, отталкиваясь от последнего, создавать свой собственный (впрочем, иногда, наоборот, только обрамляя личными датами этот общий).

6 июня 1974. <…> Сегодня 25 лет со дня, когда меня с Лубянки отвезли в столыпинский вагон на Ярославском вокзале и отправили в лагерь. И 175-летие со дня рождения Пушкина также.

Дневник как будто «прошивает» жизнь наблюдающего за собой человека. Но некоторые раскиданные в нем здесь и там «камешки на заметку» или оставленные «ниточки», завязанные «узелки», — так и не приводят ни к какой истории и ни к какой ожидаемой развязке.

11 апр. 1966. <…> Следовало бы записать подробности любопытной истории ссоры хозяйки Марьи Ивановны Панна с любовником ее дочери художником Сашей <…>[14].

Конечно, множество таких нитей в дневнике остаются без продолжения…

Две страсти: женщины и библиомания

Уже отмечено комментаторами дневника Гладкова, что его текст, попадая из записной книжки на печать пишущей машинки, претерпевает изменения, преобразуется, олитературивается (особенно это заметно в ранние годы): С. В. Шумихин писал о своих сомнениях в «аутентичности перепечатанных записей», но вот с начала 60-х годов, «когда Гладков ушел из семьи, дневник становится полностью синхронным»[15].

20 апр. 1940. Сегодня получил из магазина «Оптика», что на ул. Горького напротив телеграфа, свои первые очки.

Ходить мне в них еще трудно, шатаюсь и оступаюсь, теряю чувство пространства. Чуть не попал под машину, переходя Газетный. Мир сквозь очки грубее и резче. Женщины некрасивы. Не знаю, как можно — носить очки и влюбляться. Пока надеваю их иногда, ненадолго[16].

И все же отметим, что и надев очки для постоянного ношения, что произошло, видимо, между тридцатью и сорока, влюбляться Гладков не перестал. Хотя специального «Донжуанского списка» им вроде бы и не велось (по крайней мере, в архиве не сохранился), но в дневнике почти про каждую свою пассию — автор что-нибудь да вспоминает (во всяком случае, читателю понятно, что мог бы «порассказать»). Да и просто красивых женщин АКГ старается не пропускать, будучи истинным аматером, ценителем женской красоты. И не простым ценителем, а летописцем, даже каким-то — занудой-регистратором:

25 нояб. 1959. [на просмотре новой режиссерской работы Тункеля] <…> а прямо передо мной сидел Астангов с Аллой П<отатосовой>, своей женой, которая была моей любовницей в зиму 1940 — 41 гг. и для которой я был первым мужчиной[17].

Нам известно, за что АКГ в первый раз чуть было не угодил в тюрьму в 1939 году и за что потом, еще через десяток лет, все-таки отсидел в лагере: в обоих случаях — за книги. В первый раз, будучи пойман при выносе библиотечных книг из Ленинской библиотеки, он отделался испугом, написав на имя директора прочувствованное письмо о том, как он любит книги, и о том, что уже чуть ли не перестал различать, какие из них свои, а какие — библиотечные (просто все считая своими)[18], ну а во второй отсидев все-таки почти шесть лет в Каргопольлаге — за «хранение антисоветской литературы» (да чуть было еще и не за ее «пропаганду»: ведь ему при обвинении лепили и такое). На самом же деле Гладков просто привез в очередной раз от книжников-спекулянтов из Риги в Москву на поезде чемодан книг; среди них оказались запрещенные, и он был с этим чемоданом взят, прямо на вокзале, очевидно, по доносу. Уж книги он любил в самом деле, почти той же страстной любовью, как и женщин.

3 апр. 1970. <…> Заезжаю в большой книжный магазин на проспекте Калинина и узнаю, что вчера там продавались «Литературные портреты» А. Моруа. Нет книги, которую мне хотелось бы читать сильнее.

(В тот самый день АКГ все-таки еще раз поедет в город к спекулянтам на Кузнецкий мост и достанет эту зачем-то ему позарез необходимую книгу.)