Выбрать главу

Эмма дорвалась до сада и я еле вытащил ее в город. <…>

3 июля. На даче. Едим невообразимую загорянскую редиску, огурцы, молодую картошку.

Нашел на почте несколько писем: от Шаламова <…>

Шаламов благодарит за отзыв о книжке «Дорога и судьба» <…>

6 июля. Вчера Эмма уехала в Новочеркасск. <…>

Среди разных писем пришедших на улицу Грицевец, письмо из США от Кларенса Брауна, получившего сборник «Встречи с Мейерхольдом» и мило и остроумно благодарящего за него. Письмо на бланке Принстонского Университета. <…>

Любопытно, как израильско-арабское столкновение стимулировало рост еврейского национализма у нас, даже в исконно космополитско-ассимиляторской среде. Яркий пример Л. Сегодня я напомнил ему, как всего год или полтора назад он яростно спорил со мной о невозможности отрицать генетическую наследственность и о том, что есть у людей «славянское», «немецкое», «еврейское». Сегодня, когда он говорил о национализме как движущей силе истории, я напомнил ему этот спор, в котором он отрицал «национальное» в любом виде[,] и он сказал: — Значит, тогда я был неправ… Но он неправ и нынче, ибо опять верит в крайнюю точку зрения и готов все мерять мерилом национального. Мне это глубоко чуждо. Я ему сказал, что сионистские лидеры мне так же противны, как великорусские шовинисты, но у него шоры на глазах и он не желает этого понимать.

Пожалуй, сколько ни живу, я еще не видел такого цветения у нас еврейского национализма.

7 июля. <…> Бог весть, где я буду жить этой зимой!

13 июля. В городе. Отвез две огромные охапки белья в прачешную на Арбате <…>

В ЦК вызывали в связи с письмами «о культе» Бакланова, Аникста[2], Слуцкого и кого-то еще, но разговоры были вежливы. Инициатива секретарьята ССП о выпуске книги Солженицин[а] завязла в цекистских инстанциях.

15 июля. <…> Н. П. [Смирнов] показал мне письма В. Катаева Суслову и Антокольского Демичеву в защиту Солженицына, очень категоричные и страстные, особенно письмо Катаева. Группа ленингр. писателей написала письмо с протестом против дурного обращения с Даниэлем и его подписал в числе прочих Гранин[3], который стал будто бы первым секретарем ленинградской организации ССП вместо Дудина[4]. <…>

16 июля. Вот дата, которую не могу никогда забыть: день ареста Левы в 1937 г. Она помнится куда более ярко, чем даты дней, когда что-то случилось со мной самим. Впрочем, это тогда тоже случилось со мной, с нами со всеми…

Знаменательно, что в этот день я кончил читать «В круге первом» Солженицына. Прочитал я огромную рукопись в 800 страниц в два приема на дому одного знакомого. Одновременно, в других комнатах читали и хозяева, и еще другие: странички передавались, как по конвейеру, но я всех опередил и прочитал в первый день 320 страниц: во второй — остальное. Конечно, я считал по необходимости бегло, где-то пробегал (в любовных сценах, например), но некоторые страницы прочитывал дважды.

Что сказать? Это замечательно!

Это огромная фреска исторической живописи, подобно которой еще не было у нас. И это умно и в целом хорошо написано и, что удивительно, — прекрасно построено. Умная композиция, именно романная композиция, где все части по необходимости естественно входят в целое.

Умно выбран матерьял, умно ограничен, вернее — отграничен, ярко написаны люди: их много и все запоминаются. И все правда — та, хватающая за душу правда, без которой нет большого искусства. О многом я могу судить, как свидетель: я не был в «шарашке» (впрочем, разве наш лагерный театр — не «шарашка» своего рода?), я прошел тюрьму, этапы и прочее и все запомнил, и еще о многом слышал от товарищей по заключению, некоторые из которых побывали в этих самых «шарашках»; я знаю, так как собирал слухи и свидетельства, и многое о работе «начальства» до самого верха этой пирамиды. И тут все правда, пожалуй, за исключением психологического портрета Сталина, который все-таки сложнее: по-шекспировски сложнее: он злодей, но более сложный, более уникальный: он гений злодейства, а Солженицин, ненавидя его, упростил. Но это даже не промах, а некая художественная неизбежность, нечто входящее в замысел и даже имеющее право на существование, ибо святая ненависть автора чувство более высокое, чем хладнокровие мастера-художника.

Это существует, это нельзя уничтожить, это останется самым замечательным свидетельством о времени, о котором, как казалось нам тогда, когда это все происходило, не останется свидетельств.

Любопытно, что, как говорят, это было издано начальством в нескольких сотнях экземпляров и прочтено им.

Собственно, в романе нет антисоциалистической программности: это книга о режиме безнравственном и прогнившем, называемом социалистическим по инерции и сознательному лицемерию: если можно так сказать, при всей страстной субъективности автора, в самых сильных (а их много) местах книги он художественно объективен. Лучше всего это показано в фигуре Льва Рубина, прообраз для которого — Лев Копелев[5], нам всем хорошо знакомый; он был «там» вместе с автором и автор относится к нему с насмешливой снисходительностью.

Удивительная книга!

17 июля. [две вырезки из газет, посвященные премьере телевизионного спектакля по пьесе АКГ «До новых встреч», о подругах Люсе и Люке, отправляющихся в Москву одна поступать в театральный институт, другая — на завод.] <…>

Все думаю о «Круге первом».

Это много выше мелких вещей Солженицына, особенно тех, что пронизаны искусственным русофильством, словечками от Даля и пр. Он писатель глубокого дыхания: атлет, способный поднимать большие тяжести. Как романист он сильнее, чем новеллист. И это — настоящий крупный писатель, которого ждали и который пришел…

Роман А. Кестлера «Тьма в полдень» известен во всем мире, но он гораздо слабее, хотя и написан свободным человеком. Если не считать рассказов Шаламова, некоторых мемуаров и кое-каких стихов, то разумеется ничего подобного «Кругу первому» в литературе еще не было на тему о лагерной трагедии русского народа.

Это сильнее «Ивана Денисовича» и «Матренина двора». То было обещанием, а это уже большое свершение.

И меня удивляет, что Н. Я. и В. Т. [Шаламов] (кажется) так холодно отнеслись к этой вещи.

23 июля. <…> [о В. Некрасове] Что случилось с этим несомненно талантливым человеком? Он пьет, но и Хемингуэй пил. Говорят о какой то его физиологической драме после ранения: нечто общее с героем «Фиэсты». Но и это не объяснение. А «новомирцы» восхищаются им и скучнейшим Дорошем[6] и другими «своими». Лева — типичный говорун этой кружковщины. <…>

Блок дневников и писем мне уже давно интереснее Блока стихотворца и драматурга. <…>

24 июля. У Гариных. <…>

Слух (правда из недостоверных рассказов Н. Д. Оттена)[7] об усиленной борьбе с «самоиздатом», об арестах и особых мерах Андропова. Об исключении Владимова из ССП за его письмо[8]. Об отказе печатать Солженицина.

Смешные рассказы Тяпкиной о Плисецкой на репетициях «Анны Кар[ениной]»[9].

Читаем старого Эрдмана. «Заседание о смехе»[10] и басни. Возвращаемся в десять на дачу.

25 июля <…> По-прежнему не работается. Это влияние чтения «Круга первого». Рядом с этим все делаемое и задуманное кажется игрушками.

26 июля. <…> Письмо от Левы. Он получил ордер и собирается переезжать. Меня ищет ЖЗЛ: что-то хотят от меня для ЖЗЛ.

27 июля. <…> Меня ищет в Москве какой-то американец Браун, тоже занимающийся М-м[11].

30 июля <…> Читаю вторично «В первом круге», уже менее торопясь и более внимательно. Впечатление еще большее. Получил рукопись в другом месте, чем в первый раз. Уже одно это доказывает, что роман «пошел по рукам».

Вечером у Каменских[12] в саду жарим куриц на вертеле и запиваем их сухим разливным вином, которое продают на местном рынке какие-то южные лже-колхозники, и моей рябиновой наливкой.