Выбрать главу

А в общем — русский оригинал старого покроя.

25 дек. Сегодня вернулся из Москвы, где пробыл 4 дня. <…>

Лева все 4 дня был выпивши по случаю разных компаний с вечеринками, а перед моим отъездом, совсем пьяный, болтал о самоубийстве. Безволие его поразительно. Ему посчастливилось устроить себе почти идеальные условия для работы, но он по-прежнему ни черта не делает. Но говорить ему об этом не стану: только обижу, а толку не будет. <…>

Еще 21-го мне сказал по телефону Борщаговский, что в «Нов. мире» пошел в набор «Раковый корпус» и будет из него отрывок в «Лит. газете». Потом стали говорить, что это идет по приказу свыше для «легализации» Солженицына. По Москве ходят его две коротких вещицы: «Молитва» и «Письмо саратовским студентам», очень для него характерные, высокомерно-фанатичные.

Лева ничего не знал о событиях с «Раковым корпусом» в «Нов. мире» — видно ему в редакции ничего такого не говорят.

27 дек. Вчера отпраздновали день рождения Эммы. Не знаю, как гостям, а мне было тягостно и скучно. Из ее товарищей актеров был мил и забавен только Стрежельчик[100]. Остальные — в разной степени — противно пьяны. Мат. Похабщина. Бррр… <…>

Письма от Яши Гордина, Р. А. Медведева (который согласен со всеми моими замечаниями по его рукописи).

28 дек. <…> Ночью в поезде, возвращаясь из Москвы, читал толстый том только что вышедшей переписки Фадеева[101]. Прокомментированы письма слабо, подобраны, конечно, одиозно и ограничено, предисловие бездарно, но все же правда характера просвечивает и особенно психологически интересно страстное любопытство и внимание стареющего и теряющего почву под ногами Фадеева к друзьям ранней юности и пожилой женщине, в которую он был влюблен 30 с лишним лет назад. Это любопытный психологический феномен — сам тема для романа.

31 дек. 1967. Еще один год и в общем, надо прямо смотреть в глаза фактам, довольно бесплодный.

Шесть глав книги, 2 листа «Горе уму» и бесконечное кол-во набросков, черновиков (да, еще две картины пьесы) плюс многословные дневники — это все. «Товарной» продукции, таким образом, выдано всего около 10 листов. Может быть, что-нибудь забыл, но это существенно картину не изменит. Мало, мало…

<…> общее пониженное рабочее самочувствие из-за цензурных утеснений, предъюбилейного оглупления журналов и газет <…> продолжающегося все в больших масштабах разделения литературы на два несмешивающихся потока: зауряд-журнальная и книжная продукция и «самоиздат», делающийся все богаче и интереснее. <…> Следует добавить еще психологический шок от чтения романа «В круге первом» (мне известно, что это было не со мною одним).

И тем не менее…

Не отремонтировал дачу и не уладил всех вопросов с бытом. <…>

Что было хорошего в году? <…>

Новые знакомства: Рой Медведев, Е. С. Гинзбург. Еще больше дружу с Ц. И. Кин, Юрой Трифоновым, Гариными, Борщаговским, Л. Я. Гинзбург. Размолвка и известное охлаждение отношений с Левой. Меньше общался (по случайным причинам) с Н. Я. Мандельштам. Потеря — смерть И. Г. Эренбурга.

В мире — стабилизация тупика, власть инерции. Первые попытки наступления на «крамолу», но еще довольно слабые. Расширение противоречий между властью и интеллигенцией. <…> Итак — год инерции и тупиков. Это во всем.

1968 Вступительная заметка

1 марта 1968. <…> [1] Бросил все и лежу на кровати и читаю. Собственно, это всегда в жизни у меня самые

счастливые минуты — когда читаю хорошую книгу в первый раз. Что с этим может сравниться? Ничто! [2]

Александр Константинович Гладков (1912–1976) — драматург, сценарист, литературный критик, известный в свое время мемуарами о Мейерхольде и Пастернаке, которые ходили в рукописях, в сам- и тамиздате. И это помимо популярной комедии «Давным-давно» (1940–1941) и снятого по ней еще через два десятка лет не менее популярного фильма «Гусарская баллада». А потом, уже в середине 1970-х, незадолго до своей смерти, автор достигнет, наверное, самого пика своей известности. Показателем этого, как он сам иронически заметит, будет то, что его начнут даже путать с — гораздо более знаменитым — пролетарским писателем-однофамильцем Федором Гладковым[3]:

«2 нояб. 1974. <…> Вчера в Вечерке в хронике сообщается о премьере телефильма "Цемент“ по роману А. Гладкова. Когда-то делалась часто противоположная ошибка — мои пьесы приписывались Ф. Гладкову».

Он напишет потом в дневнике, в 1970-м, размышляя о жанре этой своей единственно знаменитой пьесы:

«12 фев. <…>. Как-то промелькнула мысль: "Давным-давно“ — это первый "мюзикл“. Пьесу называли " героич < еской > комедией“, "историческим водевилем“ и т. п. — слово "мюзикл“ еще не существовало и сам жанр этот не был известен. Но это именно то, что теперь называют "мюзиклом“ на Западе, и что медленно и туго идет к нам».

В 1948 году Гладков был арестован «за хранение антисоветской литературы» и отправлен в Каргопольлаг. Освобожден в 1954 году…

Из текстов обширного литературного наследия Александра Гладкова наибольшую часть составляет то, что при жизни автора известно было только близким друзьям, — дневники, которые он вел почти полвека. Эти свои тексты Гладков не то чтобы скрывал, но берег как зеницу ока, никому из чужих никогда не показывая. Он, конечно, не закапывал дневник в землю, как М. Пришвин. Даже в наиболее страшные годы все-таки попросту переправлял накопившиеся листы, тетрадки и блокнотики от греха подальше из центра Москвы, где жил на улице Грицевец (бывший ранее и теперь снова — Большой Знаменский переулок, неподалеку от Волхонки и Знаменки), к родителям на дачу, в Загорянку. Есть свидетельства того, что делал специальные выписки из дневника для своих друзей — например, для Льва Левицкого или Бориса Слуцкого.[4] Ну а год дневника особый, 1937-й, как будто давал читать целиком своей приятельнице и соседке по квартире на Аэропорте Цецилии Кин (уже в 1970-е). И весь этот многотомный труд потом, в более спокойные годы, разбирал, сортировал, перерабатывал, печатал на машинке, сшивал, подбирая по датам и темам. В его архиве, хранящемся в РГАЛИ, все годы до 1960-х представлены в двух видах — в записных книжках, которые, конечно же, заполнены от руки, и уже в машинописном виде — вот это уже собственно дневники. Позднее стал печатать дневник сразу на машинке.

Гладков, хоть и откровенно считал себя, так и называя в дневнике, букой, одиночкой, отшельником, да чуть ли не мизантропом, но на самом деле был человек чрезвычайно общительный, душа компании, любивший комфорт, женскую заботу и по-театральному легко и открыто водивший знакомство с сотней людей вокруг. Но при этом был еще и большой скептик, особенно в вопросах, затрагивающих господствующее мнение, а главное — всегда умел сохранять чувство юмора. Отзывчивый собеседник, человек тонкий, остроумный, обидчивый и ранимый… При поверхностном знакомстве его можно было счесть несколько легкомысленным, порхающим с одного на другое, легко меняющим знакомства. Однако главное в нем, по-моему, — независимость и непредвзятость суждений.

Несмотря на явную симпатию и огромный человеческий интерес даже к таким своим современникам-звездам, светившим на тогдашнем небосклоне 1960-х, как Солженицын, Н. Я. Мандельштам, Эренбург, Шаламов, как бы наделенными каждый своей «сверхмощной гравитацией», в определенные моменты Гладков все-таки от каждого из них, своих собеседников и оппонентов, дистанцируется, фиксируя в дневнике нелицеприятно-критическое, трезвое, безусловно, интересное для потомков мнение о них и их текстах.

Так, например, еще до войны и во время нее Гладков сотрудничал с Александром Галичем, они вместе даже напишут пьесу, поставят ее — но тут их отношения непонятно почему испортятся[5], и Гладков уже только с неизменной неприязнью будет писать в дневнике о своем бывшем товарище и партнере (вполне возможно, что с неприязнью незаслуженной: но кто же проникнет во все тонкости души и сможет понять причины этого расхождения?). Не будет поначалу принимать всерьез Гладков и своего более молодого современника — Иосифа Бродского…