Выбрать главу

Старшую сестру муж бросил шесть лет назад – избаловался в армии, у другой сестры муж сидит по указу, сама она недавно вышла по амнистии; у третьей сестры, недавно погибшей под колесами торфяной кукушки, мужа как бы и не было, но осталась девочка. Дети все разномастные и, вообще, очень разные. У второй сестры – девочка с рыжестью волос Тициановой Марии Магдалины, и вся она какая-то не по-русски утонченная, грациозно-вялая. А мальчик – черный и кудрявый, как негритенок.

Авторитет властной, живой и неглупой старухи зиждется прежде всего на том, что она хоть как-то регулирует прирост населения на этом крошечном жизненном пространстве. Дочери на себя не надеются, отсюда их подчиненность матери. Если бы плотву не истребляли, не пожирали рыбы-хищники, она, при своей чудовищной плодовитости, омертвила бы весь водоем, лишив его кислородного обмена. Нечто сходное грозит и этой семье при всей бдительности старухи-матери. Здесь уже и сейчас нечем дышать, под утро мне казалось, что я дышу сквозь портянку. Выходя помочиться во двор, я испытывал кислородное опьянение, очень похожее на опьянение винное. А эти живут, и ходят на работу за восемь километров укладывать шпалы и рельсы на дорогах, которые никуда не ведут, по вечерам любовно причитают над своими детишками и даже сохраняют добро в душе к внешнему миру. Но интересно – когда старуха-мать уехала в гости под первое мая, тут же обнаружилась внутренняя рознь, даже враждебность сестер. Сразу стало видно, что среднюю презирают, как бывшую острожницу, что младшая глубоко несчастна – всё утро она проплакала без видимой причины,- что старшая только и думает, как бы бежать из этого дома.

74

Но вернулась старуха и опять заладила вокруг себя эту жалкую жизнь, угасли центробежные силы…

По ночам – мистерии острожного лова. Медленно и бесшумно движутся по воде две фигуры – мужчина и подросток. Прижимая шест к животу и паху, чуть откинувшись назад, подросток несет над черной маслянистой водой рыжий сноп огня. На воду ложится трепетный отблеск, и в этот отблеск, в свет бьет острогой мужчина. Запах древних курений летит над водой, и кажется, будто справляется какое-то ритуальное действо.

Так мне казалось, пока я сам не взял острогу в руки. И тогда по-иному все увиделось. Таинственный, немеркнущий факел стал орудием производства, порядком тяжелым и неудобным. На длинном шесте укреплена клеть – «коза» – набитая смольем, мелкорубленым сосновым корневищем; туда же подкладывают кусок старой покрышки или калоши – отсюда запах, запах смолы и горящей резины. Тишина же – вовсе не от ритуальной сосредоточенности, это условие работы, так же, как и медленный шаг, и плавная сила разящих движений.

В связи с этим мне подумалось, что поэтическое и несколько высокопарное восприятие жизни идет от незнания и неучастия в деле жизни. Лучшее и самое правильное постижение действительности – это деловое с ней сотрудничество.

Природу воспринимаешь по-настоящему глубоко не когда наблюдаешь, а когда трудишься в ней – охотишься, ловишь рыбу, хотя бы собираешь грибы. Я в эту поездку больше узнал о природе, чем за многие годы. Различные явления представали для меня в их взаимосвязи: ветер, ход и таяние льда на озере; крики чаек и клёв рыбы, и многое другое впервые связались для меня в одну цельную картину природной жизни.

Я понял, что я чудовищно темен и некультурен со своим Прустом и Селином, и насколько же Игорь Чуркин более образованный человек, чем я. Я слышал хруст льдинок и сравнивал его с перезвоном стеклянных висюлек люстры, а Игорь за этим хрустом видит озеро и берега, со всем, что их населяет, какими они станут через несколько часов. Я слышу странный стрекозиный стрекот на озере и, бессильный его объяснить, рисую себе нечто высокопоэтическое с оттенком мистики. А Игорь говорит: «Это ледянка трется о прибрежную траву, видно, скоро пойдет нереститься в реку». И, ей-богу, это куда лучшая поэзия, чем та, какую я могу сочинить от неведения.

И еще я понял, что многое в моем характере – плод руч-

75

ной неумелости. Я не верю в удачу, не верю ни во что доброе в жизни, потому что сам неспособен создать даже простейший элемент добра – разжечь костер в поле, или починить электрические пробки. От того, что я своими руками не расколол ни одного полена, не привязал ни одного крючка к леске – каждое несчастье представляется мне окончательным. В бессилии коренится и присущая мне в высшей степени пассивность – я беру, пока дается, но не умею ни удержать уходящего, ни даже отважиться на выбор; беру, что ближе. Я легче смиряюсь с несчастьем, с потерей, с бедой, чем это могло бы быть при моей нервной чувствительности, силе воображения и каком-то органическом умении страдать. Я по натуре – типичный паразит.

Из любого соприкосновения с жизнью, будь то простая рыбная ловля, я выношу простое и глубокое презрение к себе, ибо всякий раз убеждаюсь, что я не настоящий.

Мужик нес луч, и в масляную черноту озера летели искры, а из глубины озера навстречу им, в небо, летели другие искры.

Под вечер вода в озере белеет и огустевает словно сметана. И утеряв привычную стихию, чайки с отчаянными криками носятся над береговой кромкой.

Мордастый парень бросил пилу и с широкой улыбкой уставился на нашу машину.

– Мой позор! – сказала, вскинув голову, младшая дочь хозяйки.

Сегодня был у Н. Н. Кручинина и понял, что самое главное на свете – это цыганский романс. Ни одно явление нельзя рассматривать сквозь слишком сильное увеличительное стекло, иначе всё существование человечества можно пришить к цыганскому романсу, или гомосексуализму, или к межпланетным путешествиям, или к страху смерти.

Я никогда ничего не записывал о своих литературных успехах. Из скромности – подумал я на секунду, но вслед за тем честно признался: нет, просто в этом я могу целиком положиться на свою память.

Мама считает, что я – ничто, а она – «мать Нагибина».

76

Сегодня, сидя в троллейбусе и глядя в окно, я увидел, как в широкой витрине магазина отразился наш троллейбус, ряд его окон, и в одном из них, совсем мгновенно, какое-то удивительно близкое, милое, дорогое лицо. От него пахнуло забытой нежностью детства, знакомыми огорчениями, молодой матерью, старой квартирой, бедными надеждами, деревьями, проколыхавшими в давних годах. Глаза мои увлажнились слезами… Это было мое собственное лицо.

Когда я ее целовал, ее темно-карие, пушистые глаза сходились у переносья в один огромный, нестерпимо черный, глубокий, мохнатый глаз.

Всю жизнь мною владело тоскующее, неутолимое стремление. Мир никогда еще не видел такого непоседу. Куда бы ни забросила меня судьба, моя душа томилась жаждой нового пути. Меня бесконечно тянула, звала за собой дорога. Где бы ни был я, близко иль далеко, в незнакомом ли городе, на севере или на юге, у моря или в горах, меня влекло, властно и неумолимо влекло, тянуло, тащило… домой.

Все странствия бесплодны. Ни один странник не достигает конечной цели своих исканий. Я также никогда не найду своего св. Грааля. Я никогда не мог насытиться до конца ощущением, что я дома. Моя недостаточно ёмкая душа бессильна вместить это слишком огромное наслаждение. И оттого мне кажется, что я всегда немного, на один полустанок, не доезжаю.

УСОЛЬЕ

А ведь красиво! Вода в болоте цвета крепкого чая. С ольхи свешиваются мохнатые сережки, похожие на гусениц. Нежнейший желто-зеленый пух первой листвы осыпал деревья. Сухие всхолмья поросли соснами. Земля между ними покрыта мертвыми, ломкими иглами и прошлогодними, будто посеребренными шишками. И вдруг, обнаружив потрясающую высь неба, журавлиным клином проплыла в зените стая диких гусей и отразилась в реке. Затем над водой скользнул кречет, протрепетав среди белых барашков рваными рукавами крыльев.