Конечно, отец был тысячу раз прав, когда отказывался кому-либо, когда-либо возражать на все клеветы, нападки, подделки.
Можно молчать, когда на тебя нападают. Но когда нападают, не понимая, на самых близких и любимых людей, трудно молчать. И со стороны подбивают: "Вы не имеете права молчать. Всякий скажет, что если дети молчат,- значит, говорят и пишут правду".
1931
Записать к "Детству": "Мне теперь неприятно вспоминать о том, что на елку мы были так отделены от крестьянских и дворовых детей: мы входили через другие двери, игрушки были гораздо роскошнее. Тогда же это было так привычно, что даже отец это находил естественным".
К их драме: "Мать не была корыстолюбива. Нажива имела для нее только тот смысл, чтобы иметь возможность продолжать ту жизнь, к которой привыкла семья. Никогда она о деньгах не разговаривала. Если бы она придавала им значение, наверное, она возбудила бы в нас интерес к ним. Мы же все выросли совершенно лишенные этого интереса, и только невозможность жить так, как они привыкли жить дома, заставила братьев заботиться о деньгах".
1932
Когда человек не понимает побудительных причин, которые руководят поступками другого, то он на место этих причин ставит те, которые руководили бы его поступками. Так, те, которые не понимают многих мотивов для слов и поступков Толстого, представляют себе то, что руководило бы ими. Обыкновенно это честолюбие, тщеславие.
Это по поводу книги Jean Casson "LaGrandeur et l'Infamie de Tolstoi" {Жан Кассон "Величие и бесчестие Толстого" (франц.).}.
Перечла предыдущие страницы. В 29 году я грустила о своей нищете и писала, что если бы не приходилось подметать полы и чистить картошку, я что-то сделала бы нужное и полезное для общества!
А вот теперь не приходится подметать полов, а тем не менее ничего полезного не сделала и не делаю.
Четвертый день в больнице. Сильные мигрени и полный отказ кишок что-нибудь варить привели меня в отчаяние, и я решила в последний раз подвергнуться всяким анализам, чтобы узнать, в чем дело. Вылечить меня нельзя. Но я хочу знать, в чем дело, и тогда легче остерегаться. А впрочем! Собственно, это моя слабость меня привела сюда. Больше ничего. Мне 68 лет. Пора переходить на умирание.
Как жизнь пролетела. Я все собиралась начинать жить, что-то делать. Мне все казалось, что я должна и могу что-то сделать очень большое: написать что-то замечательное, сделаться великим портретистом, иметь большое и решающее влияние на человеческие души в смысле уничтожения насилия, войны и торжества любви людей между собой. Я чувствовала и продолжаю чувствовать в себе все эти силы и возможности. Но всегда была и есть как бы тонкая стенка, которая мешает вырваться наружу этим стремлениям. Кажется, стоит только ее сломать, как из меня польется могучий поток духовных сил.
Стенка эта – просто непростительная бездеятельность. И еще: привычка считать важным пустяки. Вместо того чтобы сесть и писать, мне представляется необходимым сначала переменить белые воротнички на платье или выгладить ленту для шеи. А впрочем… Вероятно, я ничего не была бы в состоянии сделать большего, и может быть, хорошо, что я на это не рассчитывала. Иногда пыталась. Но у меня не было того, что нужно для гения или хотя бы таланта. "Le genie c'est la patience" {Гений – это терпение (франц.).}. У меня нет выдержки и настойчивости. Что виновато: характер? воспитание? самовоспитание?
Радиография {Рентгеновский снимок. – (Прим. сост.)} показала большой круглый камень в желчном пузыре. Желудок и кишки как будто здоровы. Оперировать в мои годы рискованно, и я буду доживать с камнем во внутренностях. Но что это за боль в кишке? Рак? Больше месяца, как я чувствую в правом паху странную, стреляющую боль. При нажимании она не ощущается, но время от времени простреливает острая боль. И все чаще. Доктор молчит. Что они знают? Чем я к ним ближе, тем я яснее вижу их беспомощность. Пожалуй, они немного более зрячи, чем мы: вот они увидали мой камень, но вот и все. Я себя дома лучше лечу, чем они меня здесь.
Странно, если я серьезно больна. Я так сознанием далека от смерти. Я хотела бы, чтобы это сознание пришло. Я совершенно убежденно говорю себе: "Ты больна, тебе 68 лет. Много ли ты можешь прожить еще? При очень счастливых обстоятельствах 10 лет. Но скорее 2 года, 3,5 лет", "Дней лет наших 70, а при большой крепости 80, и лучшие из них труд и болезнь" (79 псалом). Труд мой кончился. Началась болезнь. Ну что же? Я не жалуюсь.
Я прожила невероятно, незаслуженно счастливую и интересную жизнь. И удачливую. И так продолжается.
Самое большое мое счастье теперь – это Таня. И пусть она знает, если эти строки попадут ей в руки, что я это счастье ценила и ценю каждую минуту моей жизни. Я никогда не умею ей этого показать. Не умею показать ей своей огромной любви и благодарности за всю незаслуженную любовь, ту заботу, которую она мне показывает.
Большую нежность чувствую к крошке Луиджи. Но это другое.
{Отсюда и до конца записи подлинник по-французски.- Прим. сост.} Раз уж я об этом заговорила, мне хочется сказать и тебе, Леонардо, какую хорошую жизнь ты мне создал. Своей постоянной, трогательной обо мне заботой ты был (и сейчас остаешься) для меня – больше, чем родной сын. Но за что я тебе особенно благодарна и люблю тебя – за Танино счастье. Помнишь, как ты сказал мне в Грэсонэ, прося Таниной руки: "Обещаю вам, что Таня будет счастлива". И свое слово ты сдержал. Спасибо тебе за это! При настоящей большой любви совершенно не важно, что ты иногда бываешь резковат и ворчишь немного.