Неприятен Цаце был Даламбай. Без Абазата он беспрестанно плакал, произнося «мецэ-у!» (я голоден!). Цацу называла его обжорой — сутур: ребенок больше капризничал и обещал жаловаться Абазату; но когда, чтоб заглушить крик, Цацу кормила его, тогда он, несмотря на все ее насмешки, спокойно кушал, не по своему возрасту. Часто проказничал на огороде, и когда я говорил Абазату, что его надо бить за проказы, жалостливый Абазат отвечал: «Он буа (сирота): кто его приласкает»! Если он проказничает, то еще мал, а это значит, что он будет удалой. Он будет настоящим Даламбаем, который так много отличился своим удальством против Русских. Побоями ничего не возьмешь, а только заглушишь в нем все и он будет бабой; вырастет большой — ни станет делать глупостей — и будет джигит. Ест он много — значит, будет богатырь».
Вскоре он отдал его куда-то на всю зиму, от своей жены потому что сам не надеялся быть всегда дома. Цацу была рада.
Дни, большею частью, проходили у нас в игре в шашки, а вечера в разговорах. Так, однажды вступил я в суждения с муллой: тут больше уверились, что и мы знаем Бога, когда мулла подкрепил, что я знаю всех пророков и закон Магомета. «Недаром, — говорил Абазат, — завещал покойный Мики смотреть на тебя ни как на других Урусов! Ты останешься у нас, и можешь быть муллой». Ложимся спать — и я по прежнему спрашиваю у своей хозяйки кандалы, как всегда бывало; постлавши мне войлок и в головы седло, она клала передо мной эту железную закуску, — Абазат отвечает: «Не надо! так и быть! уйдешь, уйдешь. Может быть, еще и убьешь кого-нибудь из нас, но тогда ответишь Богу, а Он у нас у всех один!»
Сильно тронули меня эти слова и я сквозь слезы мог только сказать: будь уверен, Абазат, что я умею дорожить доверенностью — и не изменю.
Не раз и прежде они говорили мне: «Не сердись за то, что мы сковываем тебя: мы еще хорошо не знаем твоего сердца». «Дики на хаи дек хюа!» Поживешь, не станем заковывать, ни посмотрим ни на кого в ауле.» — Так и было.
Плакал я, когда видел в «дикарях» появление таких чувств!..
В ауле было два солдата пленных» и все мы виделись друг с другом. Часто Ака, чтоб показать народу, что мне у них жить хорошо, брал с собою к мечети, куда они по вечерам собираются беседовать, просил быть веселей, посылали тотчас за солдатами, втроем мы разговаривали, прочие слушали. Солдаты просили меня писать письмо к своим, но я отговаривал. «Если они не захотят отдать нас, то не отвезут и письма; а замечая нашу тоску, будут больше присматривать за нами. Будешь пока жить», — говорил я. «Какое житье с ними, собаками! Вот нашел людей-то! тебе, верно, не хочется на свою сторону!»
Что оставалось мне говорить с такими разумными! Я отвечал»: — Да, у меня не то сердце, что ваше, и нет также родных!..
При разговорах все присутствовавшие обращались к нам: «Ты мужик, и ты мужик, а это князь.» Ненависть была явная. Когда они приходили ко мне, я всегда, чем только мог, угощал их как хозяин: срывал на огороде огурцы, арбузы и дыни, а хозяйка приготовляла тотчас сыскиль. «Вот, видишь, как живешь ты! Что же понесет тебя к своим!»
Вот как понимали они ласку моих хозяев и злобно завидовали моей жизни. Покушали и не поблагодарили даже, хозяева только улыбалась, извиняя их грубости, и принимая их единственно для меня.
Но о родине нечего говорить, когда она воспета хорошо. Хотя они и желали на родину потому только, что в плену им было хуже чем у своих. Я не хотел также обижать их, не хотел также и оскорблять ими своих хозяев — и перестал к ним ходить и звать к себе.
В начале августа начался покос. Первый мой опыт или урок были на помочи у Яны. Все мои хозяева отправились с косами, меня же взяли безо всего. «Что же я буду делать?» говорил я им. «Катта бац! Будешь смотреть; может быть поучишься, да поешь хорошо: там будет много мяса.» Пришли на покос, стыдно было мне взяться за косу. Народу человек тридцать, но только половина из них была с косами, и так одни сменялись с другими. Ака показал мне место под деревом, чтобы я лежал»: «Ях дац» стыда нет! говорил он. Началась работа, один говорит: «ну, зачем же ты сюда пришел? коси.» Я взял у него косу и начал стараться, но он, выхватив ее, заревел: «Даваля! уаха!» (долой! ступай сюда!) Досадно и стыдно было мне. Спустя немного, стали завтракать, я отговорился, тогда все удивились моей стыдливости и уверились в моем неуменьи. Еще немного, стали опять подкрепляться, но я опять отказался, что как не работал, то и не должен есть. «О, дики кант у!» говорили они вслух». Сын Яны, мальчик лет четырнадцати, во время отдыха других учился косить; Ака, смотря на него, говорил мне: «Неужели ты не сумеешь? Ну, как-нибудь! Потешь нас и хозяина?» Я взял косу и прошел ряд, потом другой, и после уже не отставал от других; сменял часто и солдата, которому никто не помогал.