Я понимал чувства Цацы между чужими и, помня свое, не требовал мзды, видя ее внутреннюю радость. Я отдал себя на служение, приличное лишь девушке. Перестлать Цаце постель, укрыть ее, вот тут, и вот тут дельга, делиндуга! покачать ребенка — грешно мне было бы отказаться. Тогда не раз она уверяла, что я теперь нужен, что Абазат редко бывает дома; но я не таял, зная горцев хорошо, а все-таки трудился без стыда около слабой родильницы. Цацу была не ретива и прежде, а тут, при моей заботе, почему было не понежиться! Иногда она не поднималась даже и на плач ребенка: быть может, надеялась на Сударя, и Сударь тот не считал ребенка за барана, как отец его.
Прошло пять дней, Цацу все нежилась и нежилась и я по-прежнему сушил пеленки. Видя во мне раба безмолвного, она стала и поохивать, сердясь, что я или не так ее одел, или не умею убаюкивать. Ответом моим было молчание, всегдашний мой щит. Но прочитать этот иероглиф умел не всякий. Вот как Цацу умела читать его. На шестой день, вечером, люлька, которую я же сделал, изломалась; Цаца заставила сделать ее по-прежнему: я также сколотил ее, как старую, но не знал как привязать веревочек и палочек, не понимая технических названий; Цацу сердилась явно, не веря моему незнанию, и принялась оправлять сама. Но учительница не умела привести в лад качалки, и злясь, беспрестанно плевала. Я не вытерпел, ушел к Тамат и стал говорить ей: «Ты знаешь, Тамат, как я жил до сих пор; знаешь, как ходил за ребенком: не стыдился того, что пристойно только девочке!.. Я не хочу у них жить, пусть продадут кому хотят; не то, пусть ее муж лучше убьет меня, чем быть таким рабом! Выслушав хладнокровно, Тамат отвечала: «Погоди, Сударь, не сердись, она еще больна; ты знаешь, что у вас нет никого, кроме тебя.» Тамат пошла сама делать зыбку, пеняла Цаце за такое обращение, но, как свое, все-таки оправдывала ее: «Ей думается, что ты понимаешь, но не хочешь делать; потерпи немного, она скоро выздоровеет».
Посидев немного, я ушел домой и лег спать. Ребенок не виноват — ночью я качал его по-прежнему.
На утро пришел Абазат, я качал его сына; подавая мне руку, он спрашивал: «Что сын мой, Сударь?» — Нет, не твой он сын! — говорил я смеявшись. «Как не мой, Сударь?» — Ты видишь, что качаю его я, а не ты. «Ну, погоди, Сударь: теперь некому, я приведу девочку, сестру Цацы, ты больше никогда не возьмешь его в руки.» Посидев немного, он пошел к Тамат, а я в лес, чтобы дать им простор поговорить обо мне.
Я воротился к вечеру. Абазат сидел у огня; подумав немного, он стал говорить: «Для чего ты, Сударь, жаловался другим? это нехорошо! дождался бы меня.» — Я не вытерпел, Абазат, когда Цацу меня ругала. Цацу начала божиться (вал-лаги, билляги, дейер-куранур!) что не бранила, Абазат молчал. «Я заметил, Сударь, — говорил он уже смеявшись, — что ты сердился, когда я давича спрашивал тебя о сыне.» Я улыбался. «Ну, потерпи: скоро придет сестра, я звал ее.»
Цацу, по приходе мужа, сама убрала свою постель и лежала на одном только камышовом ковре; вечером, видя, что мы помирились, умильно просила меня снять с полки постель и постлать им, показывая тем все еще свою слабость и что точно также ласково обращалась со мной и прежде. Но Абазат грозно крикнул на нее, заставляя встать самой. Плохо еще хитрила Цацу, должна была встать.
Утром Абазат, сбираясь в путь, ни к селу ни к городу начал говорить мне, что никогда ни за что не продаст меня, как разве только на мою сторону, к Русским; я слушал, и подозревал. По уходе его я пошел к солдату и заранее прощался с ним, говоря: «Я знаю, что продаст теперь, и продаст в горы; а мне хочется пожить там, узнать обо всем хорошенько: авось, Бог даст, ворочусь к своим — все пригодится.» Предположения мои сбылись.
Меня продали. Тяжко быть на этом месте! Заставить молчать в себе ум и чувство, быть деревяшкой!..
Ожидая перемены в своей жизни, я в последний раз беседовал с своим товарищем-солдатом в его сакле. Перед обедом, слышу, кричат: «Сударь! ва Сударь!» Они думали, что я в лесу. Мы оба вышли посмотреть — перед нами стояли два гайдука. Я засмеялся и подтвердил товарищу свои предположения. «Который из вас мой хозяин?» Купивший отозвался. Я простился с солдатом и пошел в свою землянку. Цацу ласково говорила: «Ну, Сударь, ты пойдешь к Аккирею; сними же с себя мешок.» — Ври, ври, моя голубушка; не понимаю я ничего! — подумал я про себя. Вынул деревянную шпильку, которая держала на мне мешок, как всегдашний мой зимний покров, и скинул с себя эту рыцарскую тогу. Свернув его, положил вежливо, готовый снять с себя до нитки, скорбно простился с хозяйкой и вышел к новому хозяину, который ждал меня перед землянкой.