Выбрать главу

О, Господи Боже, как ничтожен человек, пред этим вечным живым “я”. Великий ужас объял бы человека, если бы он непрестанно помышлял о вечности этого “я” и сознавал бы вполне, что его “я” когда-нибудь освободится от тела. Это такой страх, такое чувство собственного ничтожества, что пред ним бледнеют самые жестокие муки, потому что “я” вечно, а земные мучения временны. Смерть — освобождение “я” от зла; я знаю, что “я” живо, никогда не умрёт; что когда-нибудь моё “я” увидит в другом мире и это “я”. И вот, странное чувство возбуждает во мне вид мёртвого тела: другие плачут над ним, как будто человек и действительно умер, я же вижу только в теле ту оболочку, в которой “я” жило на земле; а так как “я” сохраняет все свои способности и познания, приобретённые на земле, то его-то и следует признавать, собственно человеком, а тело только его оболочкой. Раз “я” живёт вечно, то, следовательно, и человек не умер, а только “я” оставило тело. Поэтому-то мне и странно, при виде этой оболочки, лежащей в гробу, — видеть слёзы об этом человеке: плакать можно только об “я”, и просить Бога простить ему его согрешения, вольные и невольные. Вот и Лиза, ведь она живёт теперь, но только в другом месте; и я когда-нибудь увижу её и узнаю, каково ей.

<…> Лиза, Лиза! Вот и меня тоже зовут Елизаветой; и, молясь — упокой, Боже, душу новопреставленной рабы Твоей Елизаветы, — воображаю: так и надо мной будут читать молитву эту, петь заупокойные стихи. Господи, тогда-то мне хорошо будет!

Лиза, Лиза! И зачем только ты умерла?! Если бы я плакать умела, я бы не по-человечески заплакала, но плакать я не умею, как по-настоящему плачут. Вот злиться — умею, до того, что всех, кто разозлит, могу зарезать; руки себе до синяков кусаю и перочинным ножом режу, если разозлиться явно невозможно…

25 мая.

Завтра экзамен “физичный” и последний. Да, дела!.. Сегодня от тёти {Тётя — Евпраксия Георгиевна Оловянишникова.} получено письмо из Берлина с 2 марками, по 10 пфеннигов каждая; и я не только не могла узнать содержание письма, но даже мне не позволяли взять хоть одну из заграничных марок. Дверь мамаши моей заперта сегодня… и подумаешь — из-за чего? — Только сказала маме: не проходи, пожалуйста, через мою комнату, надо ведь заниматься! Мама дошла до двери своей комнаты, и через минуту же, точно маленькая, снова к двери. Тут уж я не вытерпела: так, мама, и учиться невозможно! И что же? Дверь в мамину комнату, прежде бывшая лишь приотворённою, — с шумом захлопывается на задвижку, и уже весь день не отпирается. И чего-чего только к этому случаю не было пристёгнуто: и что-то о манерах, и что-то о благодарности, и что-то о пирожном, и “я тебе покажу, что ты должна слушаться”, на что я, помню, тихонько ответила; “пожалуй”. В результате, конечно, брань, и уже не “дрянь-девчонка”, а нечто посильнее, похуже и вообще для человеческого достоинства пооскорбительнее… Действительно, я могу быть, ну, хоть дрянью, но тем, чем Бог сотворил не людей, а свиней, и даже вообще никого не сотворил, — я не могу быть не только по законам человеческим, но и по закону природы. Я не слыхала от мамы и таких слов и таких поступков уже давно, и странно, что ничего мне от этого не сделалось: всё слушала спокойно, точно не мне говорят. А коли отвыкнешь от таких сцен — трудненько ведь к ним потом привыкать… <…>

26 мая.

Ура! Перешла в 7-ой класс!! У меня всего две четвёрки экзаменационных, а на остальных 5. Про годовые — не говорю, потому что… Какая суета, гам, шум, крик, возня, — словом, всё то, что мне так нравится, что я так люблю в гимназии. Каждая после экзамена бежала в дортуар укладываться: снималось казённое бельё, передники, так что те, которые уходили сегодня, надев для приличия только казённое платье, были совершенно декольтированы и сидели на кроватях. <…>

4 июня.

Сегодня умер Иван Данилыч, наш хозяин. Царство ему небесное! Старый друг его, Иван Антоныч Котласовский, часто бывал у него в последнее время, и теперь бегает и плачет: последнего друга своего хоронит. Переходя двор, подошёл он к окошку нашей передней, где были мы все, и когда мама выразила ему своё сожаление, он только сказал — “Всё кончено… послал телеграммы везде … и старые голубые его глаза были совсем красны, и голос дрожал… Жаль его… Жил человек — и умер; “окна мелом забелены; хозяйки нет” {А. Пушкин, “Евгений Онегин”, глава шестая, XXXII.}. А я ни на минуту не подумала об Иване Данилыче, надеясь, что не умрёт.

Снились мне сны в эту ночь, и преглупые сны. Один такой страшный, я даже закричала: снилось мне, что лежу я на постели у самой двери моей комнаты; а за дверью стоит кто-то и просит у меня ключа от двери (она заперта), чтобы повеситься на моей стороне двери на продолговатой формы задвижке. Я ключа не даю и держу у себя под одеялом; и знаю, что этот кто-то не может у меня ключа отнять, потому что дверь заперта; а кто-то всё просит и умоляет дать ключ. Наконец, кто-то говорит: “а, ты не даёшь, — сама достану”… и начинает дергать дверь и даже хочет просунуть пальцы сквозь щель её, чтобы отодвинуть задвижку. Боже, я испугалась и закричала… Проснулась — слышу бьёт 5 часов. Снова заснула.