- Моя дочь просто-напросто ревнует к гувернантке, она вам, должно быть, нарассказала всякие ужасы?
- Я полагаю, она ревнует прежде всего к дружбе отца.
- Ревнует отца? Что же прикажете делать мне?
- Ее нужно успокоить, смягчить.
- Ну да, я должна была бы броситься ей в ноги, попросить у нее прощения?
- Во всяком случае, не дать ей отдалиться от вас, от семьи с отчаянием в сердце.
- И все же она уедет.
- Вы можете ее принудить... Бог вам судья.
Я поднялся. Она встала одновременно со мной, и я прочел в ее глазах какой-то испуг. Казалось, она боится, что я ее покину, и в то же время борется с желаньем сказать мне все начистоту, выложить наконец свою несчастную тайну. Она была не в силах дольше хранить ее про себя. Наконец, у нее вырвалось, как раньше вырвалось у другой, ее дочери:
- Вам не понять, что я выстрадала. Вы не знаете жизни. В пять лет моя дочь уже была такой, как сейчас. Все и тотчас - вот ее девиз. У вас, священников, наивное, превратное представление о семейной жизни. Достаточно послушать вас (она засмеялась) на отпевании. Дружная семья, почитаемый отец, несравненная мать, утешительное зрелище, социальная ячейка, наша дорогая Франция и пошло, поехало... Странно не то, что вы произносите подобные слова, но что вам кажется - они кого-то трогают, вам доставляет удовольствие говорить все это. Семья, сударь...
Она вдруг умолкла, так внезапно, точно проглотила конец фразы в буквальном смысле слова. Как! Неужто передо мной была та же дама, которую я увидел в свое первое посещение замка, когда она, такая сдержанная, такая доброжелательная, задумчиво глядела из-под черных кружев, утопая в своем глубоком кресле? Даже сам ее голос настолько изменился, что я с трудом узнавал его, в нем появилась какая-то крикливость, какой-то взвизг на последних слогах. Полагаю, она сама это чувствовала и мучилась невозможностью взять себя в руки. Я не знал, что и думать о подобной слабости в женщине, обычно так превосходно владевшей собой. Моей собственной отваге еще можно найти объяснение: я, возможно, потерял голову, я бросился вперед, закусив удила, как все робкие люди, которые, чтобы выполнить свой долг до конца, отрезают себе всякие пути к отступлению, жгут мосты. Но она? Ей было бы так легко, полагаю, выбить меня из седла! Для этого хватило бы, пожалуй, определенной улыбки.
Господи, неужели всему причиной смута в моей голове, в моем сердце? Уж не заразительна ли тоска, которая меня снедает? Последнее время я чувствую, что одного моего присутствия достаточно, чтобы выкурить грех из норы, заставить его вылезти на поверхность, показаться в глазах, на языке, в голосе... Можно подумать, что враг рода человеческого не удостаивает даже прятаться от такого хлипкого противника, как я, бросает мне в лицо вызов, смеется надо мной.
Мы стояли бок о бок. Вспоминаю, что дождь барабанил в стекла. Вспоминаю также старого Кловиса, который, закончив работу, вытирал руки своим синим фартуком. По ту сторону прихожей слышалось звякание бокалов, постукивание убираемой посуды. Все вокруг было таким спокойным, легким, обыденным.
- Странная жертва! - заговорила она снова. - Скорее уж хищный зверюшка. Вот что она такое.
Украдкой она наблюдала за мной. Мне было нечего ответить, я промолчал. Это молчание, казалось, вывело ее из себя.
- Не понимаю, почему я поверяю вам тайны моей жизни. Но пусть так! Не стану же я вам лгать! Я и правда страстно желала сына. Он родился. Но прожил всего полтора года. Сестра уже тогда его ненавидела... Да, как ни мала она была, она его ненавидела. Что касается отца...
Ей пришлось перевести дыханье, прежде чем она смогла снова заговорить. Глаза ее были устремлены в одну точку, руки, опущенные вниз, судорожно сжимались, словно она пыталась уцепиться за что-то невидимое, найти опору. Казалось, она неудержимо скользит вниз, по какому-то откосу.
- В последний день они оба куда-то отправились. Когда они пришли домой, крошка уже умер. Они стали неразлучны. И до чего же ловка она была! Вам это слово, естественно, кажется странным? Вы воображаете, что девочка ждет совершеннолетия, чтобы превратиться в женщину, не так ли? Священники часто наивны. Не знаю, думает ли о мыши котенок, когда играет клубком шерсти, но делает он именно то, что нужно. Мужчина, говорят, нуждается в нежности, не спорю. Но в нежности вполне определенной, единственной в своем роде, только в ней, - в той, которая соответствует его природе, для которой он рожден. Что ему за дело до искренности! И разве мы, матери, не прививаем сами мальчикам вкуса ко лжи - ко лжи, которая успокаивает их с колыбели, ободряет, баюкает, ко лжи, мягкой и теплой, как материнская грудь? Короче, я очень скоро поняла, что хозяйка в моем доме - эта девочка, что я должна примириться с ролью жертвы, быть только зрительницей, служанкой. Я, жившая лишь памятью о сыне, всюду видела одного его - натыкалась на его стул, его платьица, какую-нибудь поломанную игрушку, о, горе! Что сказать? Такая женщина, как я, не опускается до постыдного соперничества. К тому же мое горе все равно было безутешно. В самых тяжких семейных неурядицах всегда есть что-то смешное. Короче, я жила между этими двумя существами, созданными друг для друга, хотя и необыкновенно разными, и их сочувствие ко мне неизменно сообщническое - меня выводило из себя. Да, осуждайте меня, если угодно, оно надрывало мне сердце, пропитывало его ядом, я предпочла бы, чтобы они меня ненавидели. В общем, я держалась стойко, терпела свое наказание молча. Я тогда была молода, нравилась. Когда женщина уверена в своей привлекательности, знает, что только от нее самой зависит полюбить и быть любимой, не трудно сохранить добродетель, во всяком случае, женщинам моего типа. Одной гордости было бы достаточно, чтобы не пасть. Я не отступила ни от какой из своих обязанностей. Подчас я даже чувствовала себя счастливой. Мой муж человек не высокого полета, куда там. Каким чудом Шанталь, с ее твердостью, подчас даже жестокостью оценок не поняла, что... Она ничего не поняла. Вплоть до дня, когда... Заметьте, сударь, всю мою жизнь я сносила бесчисленные измены мужа, до того грубые, до того мальчишеские, что они даже не причиняли мне боли. Впрочем, из нас двоих обманутой, конечно, была больше она, чем я!..
Она опять умолкла. Я, кажется, машинально положил ладонь на ее руку. Я не помнил себя от удивленья, от жалости.
- Я все понял, сударыня, - сказал я. - Мне не хотелось бы, чтобы вы когда-нибудь пожалели о том, что высказали такому ничтожеству, как я, вещи, которые должно слышать только духовнику.
Она бросила на меня растерянный взгляд.
- Я скажу все, до конца, - сказала она свистящим голосом. - Вы сами этого захотели.
- Я этого не хотел!
- Нечего было тогда приходить. Вы к тому же прекрасно умеете вызывать людей на откровенность, вы, под вашим облачением, хитры, как бес. Ладно! Покончим с этим! Что сказала вам Шанталь? Попробуйте отвечать правду.
Она топнула ногой, в точности как ее дочь. Она стояла, опершись локтем о столешницу камина и сжимая в руке старинный веер, лежавший там среди других безделушек, я видел, как черепаховая ручка мало-помалу ломалась в ее пальцах.
- Она не выносит гувернантку, она никогда не выносила ничьего присутствия в доме!
Я промолчал.
- Да отвечайте же! Она сказала вам, что ее отец... Нет, не отрицайте, я читаю правду в ваших глазах. И вы ей поверили? Несчастной девчонке, которая посмела... - Она не смогла закончить фразу...
Мне кажется, мое молчание, или мой взгляд, или не знаю, что еще, исходившее от меня, - как все это грустно! - остановили ее, прежде чем ей удалось повысить тон, и, как после каждой паузы, к ней вернулся ее обычный, хотя и дрожащий от досады, голос, только чуть более хриплый, чем всегда. Думаю, собственное бессилье, поначалу просто злившее ее, в конце концов, внушило ей тревогу. Она разжала пальцы, и сломанный веер выскользнул из ее ладони, она, вспыхнув, быстро затолкала обломки под часы, стоявшие на камине.
- Я погорячилась, - начала она, но деланная мягкость интонаций звучала чересчур фальшиво. Она походила на неумелого рабочего, который, пробуя один за другим свои инструменты и не находя нужного, в ярости отбрасывает их все. - В конце концов, это вы должны говорить. Зачем вы пришли? Чего вы хотите?