Выбрать главу

- Мадемуазель Шанталь сказала мне, что скоро уедет.

- Действительно, очень скоро. Все это, впрочем, дело давно решенное. Она вам соврала. По какому праву вы препятствуете... - снова заговорила она, натянуто рассмеявшись.

- У меня нет никакого права, я хотел только узнать ваши намерения, окончательно ли ваше решение...

- Да, окончательно. Я не нахожу, что у молодой девушки есть разумные основания считать непосильным испытанием поездку на несколько месяцев в Англию, к друзьям.

- Именно поэтому я и хотел бы договориться с вами, чтобы побудить вашу дочь дать на это согласие подчиниться.

- Подчиниться? Да вам легче будет ее убить!

- Боюсь, как бы она действительно не дошла до какой-нибудь крайности.

- До какой-нибудь крайности... как красиво вы выражаетесь! Вы намекаете, без сомнения, на то, что она покончит с собой? Меньше всего она способна на это! Да ее повергает в смятение обыкновенная ангина, она ужасно страшится смерти. Только в этом она и похожа на своего отца.

- Сударыня, - сказал я, - именно такие люди и накладывают на себя руки.

- Полно!

- Пустота притягивает тех, кто не смеет прямо взглянуть на нее, они кидаются в пропасть от страха в нее упасть.

- Вы говорите с чужого голоса, вы вычитали это из книг. Ваш собственный опыт не мог вас этому научить. А вы сами боитесь смерти?

- Да, сударыня. Но позвольте мне быть с вами откровенным. Смерть очень трудный переход, он не для гордецов, и я меньше боюсь своей смерти, чем вашей, - сказал я, потеряв терпенье. Я и вправду видел - или мне казалось, что видел, - ее в этот момент мертвой. И образ, стоявший перед моим взором, наверно, передался ей, потому что у нее вырвался приглушенный крик, какой-то яростный стон. Она отошла к окну.

- Мой муж волен держать здесь, кого желает. У гувернантки к тому же нет средств, мы не можем выбросить ее на улицу ради прихоти наглой девчонки! Она и на этот раз не смогла продолжать в том же тоне, голос ее дрогнул. Возможно, мой муж был по отношению к ней слишком... слишком внимателен, слишком фамильярен. Мужчины в его возрасте нередко поддаются сентиментальным порывам или считают, что движимы ими... - Она вновь умолкла. - А если мне это в конце концов безразлично! Чего уж! После того как я вынесла столько нелепых унижений за эти годы - он изменял мне со всеми горничными, девками самого низкого пошиба, отребьем в полном смысле слова, - неужто мне теперь, когда я уже старая женщина, уже смирилась с этим, открыть глаза, бороться, рисковать - и ради чего? Или с гордостью моей дочери следует считаться больше, чем с моей собственной? Почему бы ей, в свою очередь, не вытерпеть то, что вытерпела я?

Она произнесла эту последнюю, страшную фразу, не повышая голоса. Стоя в амбразуре огромного окна, опустив одну руку и комкая в другой, поднятой над головою, муслин занавесей, она бросала мне эти слова, как будто выплевывала жгучий яд. Сквозь стекла, мокрые от дождя, я видел парк, такой благородный, такой покойный, величественные контуры лужаек, старые, торжественные деревья... Конечно, я должен был чувствовать к этой женщине только жалость. Но хотя обычно я без труда принимаю на себя вину другого, разделяю стыд, контраст этого мирного жилища и его постыдных тайн вызывал во мне протест. Передо мной было не столько даже людское безумие, сколько упрямство, изворотливость, поддержка, которую человек, на глазах у Бога, исподтишка оказывает всем силам соблазна и смерти. Как! Невежество, болезни, нищета пожирают миллионы невинных, а когда провиденье чудом создает приют, где может наконец расцвести мир, туда ползком пробираются страсти и, едва угнездившись, принимаются выть по-звериному день и ночь...

- Берегитесь, сударыня, - сказал я.

- Беречься? Кого? Чего? уж не вас ли? Не будем драматизировать. То, что вы слышали, я сказала вам первому.

- Вы не говорили об этом даже вашему духовнику?

- Духовник тут ни при чем. Это чувства, над которыми я не властна. Да я никогда и не руководствовалась ими в своем поведении. Мой домашний очаг, господин аббат, очаг - христианский.

- Христианский! - вскричал я: это слово было для меня как удар в грудь, оно пронзило меня. - Разумеется, сударыня, вы принимаете здесь Христа, но что вы с ним делаете? Он ведь и у Каиафы тоже был.

- У Каиафы? Вы что, с ума сошли? Я не ставлю в упрек ни мужу, ни дочери, что они меня не понимают. Существуют недоразумения, которые непоправимы С ними смиряешься.

- Да, сударыня, человек смиряется с тем, чего не любит. Дьявол осквернил все, даже смирение святых.

- Вы рассуждаете как простолюдин. В каждой семье есть свои тайны. Разве будет лучше, если мы выставим их напоказ? Многократно обманутая, я могла бы стать неверной женой. Но в моем прошлом нет ничего, за что я могу краснеть.

- Благословенны ошибки, которых мы стыдимся! Да сподобит вас Господь презирать себя!

- Странная мораль!

- Это и в самом деле мораль не мирская. Что Богу до престижа, до достоинства, до науки, - все это гроб повапленный, в котором сокрыт гниющий труп.

- Вы что же, предпочитаете скандал?

- А вы считаете бедняков глухими и слепыми? Увы, бедность слишком проницательна! Сытое брюхо провести нетрудно, оно легковерно. Но от обездоленных вы можете сколько угодно прятать ваши пороки, они учуют их издалека, по запаху. Нам уши прожужжали мерзостями язычников, но те хотя бы требовали от своих рабов только покорности, как требуют послушания от домашних животных, и когда, раз в год, в праздник сатурналий, рабы брали реванш, хозяева относились к этому с улыбкой. Тогда как вы, нынешние, злоупотребляя божественным словом, которое учит бедных душевному смирению, лукавите, хитростью похищаете то, что должны были бы принять на коленях, как небесный дар. Нет на свете худшего соблазна, чем лицемерие сильных мира сего.

- Сильных мира сего! Да я могла бы назвать вам фермеров, которые богаче нас. Мы, мой бедный аббат, маленькие люди.

- В вас видят хозяев, господ. Власть всегда зиждется только на иллюзиях обездоленных.

- Все это пустые фразы. Обездоленным только и заботы что наши семейные дела!

- Сударыня, - сказал я ей, - существует лишь одна семья - великая человеческая семья, и ее глава - Господь наш. И вы - богатые - могли быть его возлюбленными чадами. Вспомните Ветхий завет: блага земные в нем часто служат залогом небесного расположения. Что говорить! Разве это не драгоценная привилегия - родиться избавленным от посюсторонних тягот, обращающих жизнь неимущего в однообразную погоню за хлебом насущным, в изнурительную борьбу с голодом и жаждой, с ненасытным чревом, каждый день требующим своего? Вашим жилищам надлежало быть домами мира, домами молитвы. Неужели вас никогда не волновала преданность бедных тому наивному представлению, которое они составили себе о вас? Увы, вы разглагольствуете о их жизни, не понимая, что они алчут не столько ваших благ, сколько чего-то иного, они и сами бы не могли сказать, чего, и эти грезы скрашивают подчас чудесным образом их одиночество, - грезы о великолепии, о величии, бедные грезы, грезы бедняка, благословенные Господом Богом...

Она приблизилась ко мне, словно давая мне понять, что я должен откланяться. Я чувствовал, что мои последние слова дали ей время прийти в себя, я сожалел о них. Теперь, когда я их перечитываю, они меня смущают. Нет, я не отказываюсь от них. Но это слова человеческие, не больше. Они выражают очень глубокое, очень жестокое разочарование моего детского сердца И, разумеется, я не одинок - миллионам людей моего класса, моей породы еще суждено пережить его. Оно - составная часть наследия бедняка, одна из главных составных частей бедности, сама суть бедности, я в этом нисколько не сомневаюсь. Господь пожелал, чтобы бедный протягивал руку, нищенски выпрашивая величие, как и все остальное, а между тем он ведь сам его излучает, того не ведая.

Я взял свою шляпу, которую раньше положил на стул. Увидев, что я уже у порога, берусь за ручку двери, она сделала жест, выдававший глубокое волнение, и этот порыв всего ее существа потряс меня. Я прочел в ее глазах непонятный страх.

- Странный вы священник, - сказала она голосом, дрожавшим от нетерпения, от нервного напряжения, - впервые такого вижу. Расстанемся хотя бы добрыми друзьями.