Выбрать главу

- Могу ли я не быть вам другом, сударыня, я ведь ваш священник, ваш пастырь.

- Слова! Что вы, наконец, знаете обо мне?

- То, что вы мне сами сказали.

- Вы хотите смутить меня, это вам не удастся. Я мыслю слишком здраво.

Я промолчал.

- В конце концов, нас ведь будут судить по нашим делам, не так ли? Какой проступок я совершила? Не спорю, мы с дочерью чужие друг другу. До сих пор мы не показывали виду. Сейчас произошел кризис. Я выполняю волю мужа. Если он обманывается... Он-то уверен, что дочь вернется к нему.

Что-то пробежало по ее лицу, она прикусила губы, но слишком поздно.

- А вы, вы верите в это, сударыня? - спросил я. Господи! Она откинула голову назад, и я увидел - да, увидел - на какое-то краткое мгновение, что признание рвется из глубин этой души, не знающей прощенья, как ни старается она его удержать. Взгляд, застигнутый на лжи, говорил: "Да", но неодолимый порыв всего ее сокровенного существа выталкивает "нет" из полуоткрытых губ.

Мне кажется, она сама удивилась этому "нет", но даже не попыталась взять его назад. Ненависть внутри семьи ужасней всякой другой, потому что это чувство питается повседневным контактом, оно, как гнойник, мало-помалу отравляет организм, не вызывая жара.

- Сударыня, - сказал я, - вы выбрасываете из дому ребенка, и вы понимаете, что это - навсегда.

- Это зависит только от нее самой.

- Я постараюсь воспрепятствовать ее отъезду.

- Вы же ее совсем не знаете. Она слишком горда, чтобы остаться здесь, если почувствует, что к ней проявили снисходительность, она этого не вынесет.

Я потерял терпенье.

- Господь вас сломит! - вскричал я.

У нее вырвался какой-то стон, нет, не стон побежденного, который молит о пощаде, скорее вздох, глубокий вздох человека, собирающегося с силами, чтобы бросить вызов.

- Сломит? Я уже сломлена. Теперь Бог бессилен, чем еще может он меня наказать? Сына он у меня отнял. Я больше его не боюсь.

- Бог разлучил вас с ним на время, но ваше жестокосердие...

- Замолчите!

- Ваше жестокосердие может разлучить вас с ним навсегда.

- Вы кощунствуете, Бог не мстит.

- Он не мстит, это слово человеческое, оно имеет смысл для вас одной.

- Может, скажете еще, что мой сын меня возненавидит? Сын, которого я носила, кормила!

- Вы не будете ненавидеть друг друга, вы друг друга не узнаете.

- Замолчите!

- Нет, не замолчу. Священники слишком часто молчат, и я хотел бы думать, что молчат только из жалости. Но мы малодушны. Принцип установлен, а там болтайте, что хотите. Ну и что сделали из ада вы, люди? Своего рода место вечного заключения, наподобие ваших собственных тюрем, заблаговременно уготованное для человеческой дичи, которую ваша полиция травит от сотворения мира, - для врагов общества. Вы не прочь отправить туда же богохульников и святотатцев. Но может ли здравый ум, может ли гордое сердце приять без отвращения подобный образ божественной справедливости? Когда образ ада вас стесняет, вы ничтоже сумняшеся просто отбрасываете его. Вы судите об аде по законам сего мира, а он не от мира сего. Он не от мира сего, и еще менее от мира христианского. Вечное наказание, вечное искупление - уж и то чудо, что сама мысль об этом является нам в здешней жизни, ведь едва грех изыдет из нас, достаточно знака, взгляда, немого зова, чтобы прощение ринулось на нас с небесных высот, как орел. А все потому, что распоследний из людей, пока он жив, даже если думает, что не любит, еще способен полюбить. Сама ненависть лучится, и то, что мы именуем отчаянием, для самого непритязательного из бесов - светозарное, победное утро. Ад, сударыня, - не любить. Для вас выражение "не любить" звучит банально. Для живого человека не любить значит любить меньше, полюбить другого. Способность любить кажется нам неотделимой от нашей сути, от самой нашей сути - понимание это ведь тоже своего рода любовь - ну, а что если ее можно все же вовсе утратить? Не любить, не понимать - и тем не менее жить, вот что чудовищно! Всеобщее заблуждение состоит в том, что мы приписываем таким, покинутым богом существам что-то свое, человеческое, нашу вечную подвижность, в то время как они - вне времени, вне движенья, окаменели навсегда. Увы! Да подведи нас за руку сам Бог к одному из этих скорбных созданий, и будь оно нам в прошлом даже самым дорогим другом, о чем бы мы стали теперь с ним говорить и на каком языке? Разумеется, если человек, нам подобный, пусть и самый ничтожный, пусть негодяй из негодяев, брошен живым в геенну огненную, я готов разделить его судьбу, я бросился бы отбивать его у палача. Разделить его судьбу!.. Беда-то в том, невообразимая беда этих охваченных пламенем камней, прежде бывших людьми, в том и состоит, что им уже нечего разделить.

Мне кажется, я довольно точно передаю свои слова, и, возможно, в чтении они даже впечатляют. Но пробормотал я все это, наверняка, так невнятно, так несвязно, что моя тирада должна была показаться нелепой. Меня едва хватило на то, чтобы членораздельно выговорить все до конца. Я был выпотрошен. Увидь меня кто-нибудь в эту минуту - привалившегося к стене, мнущего пальцами шляпу - перед этой властной женщиной, я был бы сочтен за провинившегося, который тщетно пытается оправдаться. (Нет сомненья, я и в самом деле был та ков.) Она глядела на меня с необыкновенным вниманием.

- Нет проступка, - сказала она хрипло, - который давал бы право...

Мне казалось, я слышу ее сквозь густой туман, приглушающий звуки. И в то же время мною овладевала печаль, неизъяснимая печаль, против которой я совершенно бессилен. Быть может, это было величайшим искушением в моей жизни. И в эту минуту Бог пришел мне на помощь: я вдруг ощутил на своей щеке слезу. Одну-единственную слезу - как случается видеть на лицах умирающих в последний миг их земных страданий. Она смотрела, как стекает эта слеза.

- Вы меня слышали? - спросила она. - Вы меня поняли? Я говорила вам, что нет на свете такого проступка...

Я признался, что нет, не слышал. Она не отрывала от меня глаз.

- Передохните минутку, вы не в состоянии сделать и десяти шагов, у меня больше сил, чем у вас. Право же, все это совсем не похоже на то, чему нас учат. Это - грезы, поэмы. Я не считаю вас дурным человеком. Я уверена, вы сами, подумавши, устыдитесь этого гнусного шантажа. Ничто не может разлучить нас - в этом ли мире, в ином ли - с тем, кого мы любили больше самих себя, больше жизни, больше спасения.

- Сударыня, - сказал я, - даже в этом мире достаточно пустяка, какого-нибудь ничтожного кровоизлияния в мозг, да и того меньше, и мы уже не узнаем людей, к которым были горячо привязаны.

- Смерть не безумье.

- Мы действительно знаем о ней еще меньше.

- Любовь сильнее смерти, это написано в ваших книгах.

- Любовь не мы придумали. У нее свой строй, свой закон.

- Господь Бог повелевает любовью.

- Нет, он любовью не повелевает, он сам любовь. Если вы хотите любить, не ставьте себя вне любви.

Она положила обе руки на мою, наши лица почти соприкасались.

- Это нелепо, вы говорите со мной как с преступницей. Неверность моего мужа, равнодушие моей дочери, все это для вас - ничто, ничто, ничто!

- Сударыня, - сказал я, - я говорю с вами как священник, как велит мне голос свыше. Напрасно вы принимаете меня за человека, витающего в облаках. Как я ни молод, мне отлично известно, что есть немало семей, подобных вашей или еще более несчастных. Но зло, которое может пощадить одних, других убивает, и мне кажется, Господь сподобил меня увидеть опасность, которая угрожает вам, да, вам, вам одной.

- Иными словами, всему виной я.

- О сударыня, никто не может предвидеть, к чему, в итоге, приведет один дурной помысел. У дурных та же судьба, что и у хороших: на тысячу развеянных ветром, заглушенных сорняками, высушенных зноем приходится один, который пускает корни. Семена зла и добра носятся повсюду. Все горе в том, что людское правосудие, как правило, вмешивается слишком поздно: оно наказывает и клеймит проступки, однако не в его возможностях пойти дальше, глубже лица, их совершившего. А наши ужасные дурные помыслы отравляют воздух, которым дышат другие, и зародыш какого-нибудь преступления, зароненный в душу несчастного, помимо его воли, никогда бы не вызрел в плод, если бы не это тлетворное начало.

- Все это бредни, чистые бредни, больные грезы! (Она была смертельно бледна.) Если так думать, невозможно жить.