Словом, чувствуя, что натиск предстоит жестокий, я сделал глупость и попытался дать ему прямой отпор. На то была господня воля. Это, боюсь, меня и погубило.
Очень скоро совсем стемнело. В довершение всех бед, мне нужно было посетить кое-кого в окрестностях поместья Гальба, где дороги никуда не годные. Дождя не было, но размокшая глина липла к подошвам, почва здесь просыхает только в августе. В каждом доме мне освобождали местечко у очага, у печки, набитой грубым брюэйским углем. В висках у меня стучало, я почти не слышал, что мне говорили, отвечал невпопад, и вид у меня, вероятно, был очень странный! Тем не менее я держался: поход в Гальба всегда тяжек, так как дома там расположены далеко один от другого, разбросаны среди лугов, мне хотелось обойти все, чтобы не терять на это еще один вечер. Время от времени я заглядывал в свою записную книжечку и вычеркивал одно за другим имена, список казался мне нескончаемым. Когда я вышел из последнего дома, сделав все необходимое, мне было так плохо, что я не отважился выбираться на большую дорогу и двинулся напрямик, вдоль опушки леса. Тропинка шла мимо дома Дюмушелей, куда я собирался заглянуть. Вот уже две недели, как Серафита не показывается на уроках закона божьего, и я дал себе слово расспросить ее отца. Сначала я шагал довольно бодро, боль в желудке, казалось, притупилась, меня мучили только тошнота и головокружение. Я очень хорошо помню, что миновал выступ Ошийского леса. Первый раз я упал в обморок, очевидно, чуть дальше. Мне мерещилось, что я все еще изо всех сил стараюсь устоять на ногах, хотя щекой я чувствовал ледяную глину. Наконец, я поднялся. Я даже пошарил под кустами ежевики в поисках своих четок. Моя бедная голова раскалывалась на части. Образ Приснодевы-Ребенка, навеянный мне г-ном кюре, неотступно преследовал меня, и, как я ни старался овладеть собой, начатая молитва неуловимо переходила в видения, всю абсурдность которых я время от времени осознавал. Не могу сказать, как долго я шел в этом состоянии. Приятные или нет, все эти виденья не утишали нестерпимой боли, сгибавшей меня пополам. Думаю, только боль не давала мне окончательно погрузиться в бред, она была единственной недвижной точкой в бесплодном круговороте моих грез. Они не оставили меня еще и сейчас, когда я пишу эти строки, но, благодарение Богу, я не чувствую никаких угрызений совести, ибо воля моя отвергала это наваждение, восставала против дерзостных видений. Как могущественно слово божьего человека! Торжественно заверяю здесь, что мне, разумеется, ни на минуту и в голову не приходило, что это видение в истинном смысле слова, ибо память о том, что я недостоин, что я просто болен, можно сказать, ни на минуту меня не покидала. И все же не могу отрицать, что образ, возникавший во мне, был не из тех, которые ум приемлет или отвергает по своему хотенью. Осмелюсь ли признаться в том, что...
(Здесь две строки зачеркнуты.)
...Небесное созданье, в чьих крохотных ручках смирялись молнии, эти руки, исполненные благодати... Я смотрел на ее руки. Я то видел их, то не видел, и когда боль моя сделалась нестерпимой, я ухватился за одну из них. Это была детская рука, рука бедного ребенка, уже изношенная работой, стиркой. Как рассказать об этом? Мне не хотелось, чтобы это оказалось мороком, и все же, помню, я закрыл глаза. Я боялся, подняв веки, увидеть лицо, перед которым сгибаются наши колени. Я его увидел. Но в то же время это было лицо ребенка или очень молодой девушки, лишенное всякого сияния. Это было лицо печали, но печали мне незнакомой, к которой я не мог причаститься, такой близкой моему сердцу, моему жалкому человеческому сердцу, и все же неприступной. В человеческой печали всегда есть горечь, а эта печаль была сладка, безропотна, она вся была приятием. Она навевала мысль о какой-то неведомой великой ночи, ласковой, бесконечной. Наша печаль, наконец, рождена опытом невзгод, опытом нечистым, а эта печаль была невинна. Она была сама невинность. И тут я понял значение некоторых слов г-на кюре, казавшихся мне ранее туманными. Господь наш набросил некогда по воле своей какой-то чудесный покров на эту девственную печаль, и, как ни слепы, как ни жестоки люди, они признали по знаку сему свою дражайшую дщерь, самую младшую в их древнем роде, небесную заложницу, вокруг которой выли бесы, и тогда люди восстали все, как один, оградив ее крепостной стеной своих бренных тел.
Думаю, я еще шел некоторое время, но совсем сбился с пути, спотыкался в густой траве, вымокшей от дождя и заплетавшейся под моими подошвами. Когда я понял, что заблудился, передо мной была живая изгородь, слишком частая и высокая, чтобы я мог сквозь нее пробраться. Я пошел вдоль изгороди, вода струилась с ветвей, затекала за воротник, руки мои стали совсем мокрыми. Боль мало-помалу утихала, но я не переставал сплевывать теплую воду, у которой был, как мне казалось, вкус слез. У меня не было сил даже вытащить носовой платок из кармана. Сознания я не терял, но ощущал себя рабом слишком жестокой муки или, точнее, воспоминанья об этой муке - ибо уверенность, что она еще вернется, была даже страшней самой боли, - и я плелся за ней, как собака плетется за хозяином. Я боялся также, что упаду где-нибудь и меня найдут полумертвым, а это повлечет за собой еще один скандал. Мне казалось, я звал кого-то. Внезапно моя рука, придерживавшаяся изгороди, провалилась в пустоту, земля ушла из-под ног. Сам того не зная, я дошел до края откоса и упал, сильно стукнувшись коленями и лбом о каменистую тропинку. Еще минуту мне казалось, что я встал на ноги, иду. Потом я понял, что все это мне только мерещится. Мрак сгустился, оплотнел, я подумал, что снова падаю, но на этот раз в тишину. Я мгновенно соскользнул в нее. И она сомкнулась надо мной.
Открыв глаза, я тотчас все вспомнил. Мне почудилось, что уже рассветает. Но это был свет фонаря, стоявшего прямо передо мной на откосе. Я увидел также другой огонек, слева, за деревьями, и сразу узнал дом Дюмушелей с его дурацкой верандой. Вымокшая сутана липла к спине, рядом никого не было.
Кто-то поставил фонарь подле моей головы - один из тех фонарей, которыми пользуются в конюшне, керосиновый, от него больше дыма, чем света. Вокруг фонаря крутилось какое-то гигантское насекомое. Я попытался встать, но не смог, однако почувствовал, что силы ко мне возвращаются, боль прошла. Наконец я сел. Было слышно, как по ту сторону изгороди покряхтывает и сопит скотина. Я прекрасно отдавал себе отчет в том, что даже если мне удастся встать на ноги, бежать слишком поздно, оставалось только терпеливо снести любопытство того, кто нашел меня и скоро вернется за фонарем. "Увы, подумал я, - меньше всего мне хотелось бы, чтобы меня подобрали именно у дома Дюмушелей". Я смог привстать на колени и вдруг увидел ее перед собой. Стоя, она была не выше меня. Ее худое личико было ничуть не менее лукавым, чем обычно, но прежде всего мне бросилась в глаза его ласковая серьезность, чуть-чуть торжественная, почти комическая. Я узнал Серафиту. Улыбнулся ей. Возможно, она подумала, что я над ней смеюсь, серые глаза сверкнули злобой такой не детской, - которая не раз заставляла меня потупить взор. Тут я заметил, что у нее в руках глиняная миска с водой, в которой плавает какая-то тряпка, не слишком чистая. Она зажала миску между колен.
- Я набрала воду в луже, - сказала она, - так надежнее. Они все там, в доме, по случаю свадьбы кузена Виктора. А я вышла, чтобы загнать скотину.
- Смотри, чтоб тебя не наказали.
- Наказали? Меня никогда не наказывают. Однажды отец поднял на меня руку. "Попробуй тронь, - сказала я ему, - вот отведу Рыжуху на Поганый луг, она и сдохнет от водянки!" А Рыжуха наша лучшая корова.
- Ты не должна была так говорить, это дурно.
- Дурно, - отозвалась она, многозначительно пожав плечами, - доводить себя до такого состояния, как вы сейчас.
Я почувствовал, что бледнею, она смотрела на меня странным взглядом.
- Хорошо еще, что это я вас нашла. Я бежала за коровами, и у меня сабо скатилось на дорогу, я спустилась за ним, думала, вы мертвый.
- Мне уже лучше, я сейчас встану.
- По крайней мере, не возвращайтесь в таком виде!
- В каком это?
- Вас вырвало, у вас все лицо перемазано, как будто вы ели шелковицу.
Я попытался забрать у нее миску, но она едва не выскользнула у меня из рук.