- "Слова и речи на разные торжественные случаи", -
отвечал я, удерживая улыбку, потому что бессовестно лгал: я читал, по указанию Яблочкина, перевод "Венецианского купца" Шекспира, напечатанный в "Отечественных записках", а "Слова и речи" лежали и лежат у меня на столе, служа своего рода громоотводом.
- Это хорошо. Однако ты любишь чтение!
- Да, люблю.
Он обратился к кухарке: "Завтра к обеду приготовь к жаркому гуся. Сало, которое из него вытопится, слей в горшочек и принеси сюда. Мы будем есть его с кашею".
Авось хоть теперь Федор Федорович успокоится, думал я, ложась на свою кровать и продолжая чтение "Венецианского купца". Но за стеною еще слышалась мне протяжная зевота и полусонные слова: "Господи, помилуй! что это на меня напало?.." И вот я пробегаю эти потрясающие душу строки, когда жид Шейлок требует во имя правосудия, чтобы вырезали из груди Антонио фунт мяса. По телу пробегает у меня дрожь, на голове поднимаются волосы…
- Василий! Василий! Или ты не слышишь? - раздается за стеною громкий голос моего наставника.
- Слышу! - отвечал я с тайною досадою, - что вам
угодно?
- Ты куда положил гусей?
- В чулан.
- Да в чулане-то куда?
- На лавку!
- Ну, вот, я угадал. Это выходит на съедение крысам. Возьми ключ и все, что там есть, гусей и поросят, развешай по стенам. Там увидишь гвозди. С огнем, смотри, поосторожнее.
И положил я Шекспира и пошел развешивать гусей и поросят. Не правда ли, хорош переход?..
9
Наша семинария опять закипела жизнью, или, по резкому выражению Яблочкина, шестисотголовая, одаренная памятью, машина снова пущена в ход. Все это прекрасно, нехорошо только то, что стены классов, стоявших несколько времени пустыми, промерзли и покрылись инеем, а теперь, согретые горячим дыханием молодого люда, заплакали холодными слезами. Пусть плачут! От этого не будет, легче ни им, ни тем учащимся толпам, которые приходят сюда в известный срок и в известный срок, в последний раз, уходят и рассыпаются по разным городам и селам.
И вот я сел и обращаю вокруг задумчивые взгляды.
Опять все скамьи заняты плотно сдвинутыми массами парода. На столах разложены тетрадки и книги; едва отворится дверь, - из класса белым столбом вылетает влажный пар и медленно редеет под сводами коридора. Холодно, черт побери! Бедные ноги так зябнут, что сердце щемит от боли, и после двухчасового неподвижного сиденья, когда выходишь из-за стола, они движутся под тобою как будто какие-нибудь деревяшки.
Я помню, что в училище мы до некоторой степени облегчали свое горькое положение в этом случае таким образом: когда продрогшие ученики теряли уже последнее терпение и замечали, что наконец и сам учитель, одетый в теплую енотовую шубу, потирает свои посиневшие руки и пожимает плечами, - из отдаленного угла раздавался несмелый возглас: "Позвольте погреться!.." "Позвольте погреться!" - вторили ему в другом углу, и вдруг все сливалось в один громкий, умоляющий голос: "Позвольте погреться!.." И учитель удалялся, иногда в коридор, а чаще в комнату своего товарища, который занимал казенное помещение в нижнем этаже. Вслед за ним сыпались дружные звуки оглушительной дроби. Это-то и было согревание: ученики, сидя на скамьях, стучали во всю мочь своими окостенелыми ногами об деревянный, покоробившийся от старости пол. Между тем какой-нибудь шалун, просунув в полуотворенную дверь свою голову, зорко осматривал коридор.
"Где учитель? В коридоре?" - спрашивали его позади. "Нет. Ушел вниз". - "Валяй, братцы! Валяй!.." И ученики прыгали через столы на середину класса.
- Ну, ты! мокроглазый! Становись на поединок… - восклицает одна голоостриженная бойкая голова и размахивает кулаками перед носом своего товарища.
- Становись! - говорит мокроглазый, притопывая ногой, - становись!
Раз-два! раз-два! и пошла кулачная работа.
К ним присоединяется новая пара горячих бойцов, еще и еще, - и вот валит уже стена на стену. Неучаст-вующие в бою и те, которые успели получить под свои бока достаточное число пирогов, стоят на столах и телодвижениями и криком одушевляют подвизающихся среди
класса рыцарей. Избранный часовой стоит у дверей и сторожит приход учителя. "Тсс… тсс…" - говорит он, и ученики бегут на свои места.
Учителя встречает в дверях облако густой пыли.
- А! - восклицает он, - опять бились на кулачки! - и внимательно смотрит по сторонам и замечает у одного подбитый глаз.
- Как ты смел биться на кулачки? А?
- Я не бился, ей-богу, не бился! - отвечает плаксивый голос.
- Врешь, бестия! Пошел к порогу.
И виновный без дальнейших объяснений отправляется, куда ему приказано, распоясывается, расстегивает свой нанковый сюртучишко и так далее и ложится на холодный пол. Сидевший у порога ученик, так называемый секутор, с гибкою лозою в руке, усердно принимается за свою привычную работу.
- Простите! простите! - разносится на весь класс жалобный крик.
- Прибавь ему, прибавь! И секутор прибавляет.
Операция кончилась, и наказанный, как ни в чем не бывало, встает, утирая слезы, подпоясывается, отдает по заведенному порядку своему наставнику низкий поклон - благодарность за поучение - и отправляется на место, замечая мимоходом одному из своих товарищей: "Я говорил тебе, такой-сякой, не бей по лицу: синяк будет… вот и выдрали".
Та же самая потеха повторяется и на следующие дни с предварительным условием: "Смотрите, братцы, по лицу чур не бить!" У нас этого, благодарение богу, нет.
Но возвращаюсь к делу.
Что это за милый человек наш Яков Иванович, профессор, читающий нам русскую историю!
Он смотрит на исполнение своей обязанности как на что-то священное и в этом отношении заслуживает безукоризненную похвалу. В класс он приходит своевременно, спустя две-три минуты после звонка, при чтении молитвы молится усердно и, плотно запахнув свою поношенную шубу, скромно садится за стол. И вот развязывает свой клетчатый платок, и мы видим его неизменного спутника, можно сказать, его верного друга - старую, почтенной толщины книгу, в прочном кожаном переплете, с красным обрезом. Яков Иванович вынимает из кармана очки, дышит на них, протирает платком и осторожно надевает на свой нос. Все это делается не спеша, не как-нибудь: сейчас видишь, что человек приступает к исполнению трудной обязанности, к решению великой задачи. "Гм!.. гм!.." - откашливается муж, поседевший в науке, и развертывает книгу именно там, где нужно. Ошибиться ему нельзя, потому что недочитанная страница каждый раз закладывается продолговатою, нарочно для этого вырезанною бумажкою, место же, где ударом звонка было закончено чтение, отмечается слегка карандашом, который вытирается потом резиною. Как видите, все рассчитано благоразумно и строго. И начинается тихое, мерное чтение. Читает он полчаса, читает час, порою снова протирает очки, - вероятно, глаза несчастного подергиваются туманом, - и опять без умолку читает. И нет ему никакого дела до окружающей его жизни, точно так же, как ни-: кому из окружающих его нет до него ни малейшей нужды. Ученики занимаются тем, что им нравится или что они считают для себя более полезным. Некоторые ведут рассказы о своих взаимных похождениях и проказах, некоторые переписывают лекции по главному предмету, а некоторые сидят за романами. Тут вы увидите разные романы, например: "Шапка юродивого", "Таинственный монах", "Фра-диаволо", "Япанча - татарский наездник" и т. под., но чаще всего увидите Поль-де-Кока и Дюма. Они пользуются у нас особенною известностию. Если чей-нибудь неосторожный возглас или смех прервет мирное чтение почтенного наставника, он поднимает свои вооруженные глаза на окружающую его молодежь и громко скажет: "Пожалуйста, не мешайте мне читать!.." И продолжает: "Ах! странно и дивно есть, ежели шли брат на брата, сьшове противо отцов, рабы на господ, друг друга ищут умертвить и погубить, забыв закон божий и преступя заповеди его, единого ради властолюбия, ища брат брата достояния лишить, не ведуще, яко премудрый глаголет: ищай чужаго о своем возрыдает! Исшедше же Юрий с Ярославом и меньшими братиями, стал на реке Гзе" (Рос. истор. Татищева, изд. 177, г., кн. III, стран. 389).