Дядюшка называет папу пятидесятилетним юнцом, а папа его — мужланом. Однако «мужлан» терпеливо сносит присутствие папы, в то время как папа и двух минут не может высидеть в гостиной в его обществе.
Дядюшка был крайне удивлен, узнав об отъезде Опалинского, к которому мирволил.
— Вам крупно повезло, напали на порядочного, толкового человека и того поспешили спровадить.
— Насильно, против воли никого не удержишь, — оказал советник.
Дядюшка недоверчиво покачал головой.
— Так я тебе и поверил, старый Макиавелли! С вашей стороны это непростительная глупость, — другого такого управляющего вам не найти.
Я не вмешивалась в разговор.
Утром ко мне пожаловал отец: поговорить по душам.
Сначала попросил взаймы денег, что я с величайшей охотой сделала. Когда с этим было покончено, он стал жалостливо поглядывать на меня и вздыхать.
— Ты что же, решила похоронить себя в деревне? — спросил он. — Нянькой заделаться? Стать затворницей? При твоей красоте — а ты еще никогда не была так хороша, как теперь! — и молодости грешно сидеть в четырех стенах в глуши. Кому как не тебе блистать в обществе?
— Я счастлива!
— Как бы не так! Счастлива… Женщина в расцвете сил не может быть счастлива, если она одинока. Это противоестественно.
— Я не одинока: у меня есть сын.
— Этого недостаточно.
— Ему принадлежат мое сердце и жизнь.
— Ты не создана быть нянькой. Твоя сфера — светская жизнь. Твое предназначенье — блистать в обществе. Ты обладаешь всеми необходимыми для этого качествами: искусством вести беседу, остроумием, очарованием и прочими достоинствами.
С полчаса уговаривал он меня переехать в город. В конце концов мы порешили на том, что впоследствии мне придется переселиться во Львов для воспитания сына. Но когда это еще будет… Отец вообще не признает жизни в деревне.
Получила письмо от Адели. Со времени нашего знакомства в Карлсбаде мы с ней изредка переписываемся. Она вышла замуж, причем по любви, и очень счастлива. У мужа ее нет состояния, и они вдвоем едва наскребли деньги на аренду какого-то имения. Но она пишет: ей так хорошо, что лучше не бывает, и ей ничего больше не надо.
Как была, так и осталась идеалисткой. Une chaumiere el son coeur[57].
От души желаю ей не разочароваться. В ответ написала глинное письмо, добрую половину которого посвятила Стасю.
Но вряд ли она поймет, какой необыкновенный, чудесный ребенок мой Стась. Я убеждена: другого такого нет в целом свете.
Как быстро он развивается… С каждым днем пробуждаются его ум и сердце. Душа освобождается от сковывающих ее пелен.
Август
Опять забросила дневник. Болел Стась: у него резались зубы. Ни днем, ни ночью не отходила я от него. Бедняжка, как он намучился! А меня не покидала смертельная тревога, пока не вылезли хорошенькие, беленькие — но какие же гадкие! — зубки. Мальчик исхудал, но доктор говорит, он скоро поправится.
Ради него я живу отшельницей в Гербуртове, и каждый мой шаг, каждая мысль порождена заботой о нем, о его будущем. Я мечтаю о замках, о роскошных дворцах для него, в моем воображении он — златокудрый королевич из сказки о спящей красавице. Всю себя отдала я ему!
Странно, Опалинский ни мне, ни советнику, ни даже дядюшке, с которым коротко сошелся, не подает о себе вестей. Уехал и точно в воду канул. Я сержусь на него, хотя понимаю: не по своей воле он поступил так, а по настоянию советника и с моего молчаливого согласия. Но, видно, ему это легко далось, а я до сих пор ощущаю вокруг пустоту, и даже Стась не может мне заменить его…
Советник поглощен хлопотами: он заказывает в Риме великолепный памятник Оскару. А в Гербуртове заранее строят часовню для мраморного надгробия. Оно будет изображать покойного и двух ангелов: одного с опущенным книзу, погасшим факелом и второго с перстом, указующим на небо. Скульптор по фотографиям Оскара должен воссоздать некий идеальный образ.
Спросили бы мое бедное сердце, какое воспоминание хранит оно об этом несчастном. До сих пор не могу думать о нем без содрогания. Иногда просыпаюсь ночью в ужасе оттого, что мне мерещится его скрипучий голос, каким он звал меня и… бранил во время болезни.
От кого-то слышала я, будто в Спарте умерщвляли слабых и болезненных младенцев, которые были бы обузой для общества, останься они в живых. Мне этот жестокий обычай кажется справедливым. Но к чему воскрешать прошлое… ведь оно никогда больше не вернется. Не лучше ли покропить его святой водой забвения…