– Наконец-то! – Солдатка Вера вышла из кресла, на котором сидела с ногами, и манерно лизнула подружку в губы. – Ребята, это – Аня, – представила она гостью. – Аня, а это – ребята.
– Ложь, – возразил расстроенный Исполатев. – Это – Жля.
– Жля? – удивилась Изабелла-Аня.
– Гений, воспевший набег новгород-северского князя на половцев, писал: «...и Жля поскочи по Русской земли, смагу людем мычючи в пламяне розе». – Исполатев выставил из сумки бутылки хереса, одну за другой – пять штук. – А кто такая Жля, не знает даже академик Лихачев.
В комнату, держа в зубах пряник и на ходу застегивая гульфик, вошел Андрей Жвачин. Аня щебетала с Верой, одновременно разглядывая компанию глянцевым взглядом, – похоже, кроме хозяина и солдатки, она ни с кем не была знакома. Исполатев присел на стул рядом с Паприкой и открыл бутылку хереса. Скорнякин удивленно кивнул на водку.
– На понижение не пью, – сказал Петр. – Вчера я от водки скатился к сухому и до сих пор об этом жалею. – Он поднял бокал и одиноко выпил.
– А нам? – встрепенулась Вера.
Жвачин взял со стола бутылку «Пшеничной» и свернул ей золотую голову. Исполатев, подумав, вонзил вилку в салатницу с «оливье».
– Я на тарелку положу, – сказала Паприка, посылая Петру обожающий взгляд.
– Всем клади, – сказал Жвачин. – У нас эгалите.
Нежно звякнули рюмки, точно качнули хрустальную люстру, и по фарфору мертво скрежетнули вилки.
– Что случилось вчера? – наконец спросил Исполатев. – Я что-то плохо помню.
– Двенадцатого января – рьен, – по-королевски определил прожитый день Жвачин. – Тебе приспичило пить только под тосты.
Паприка сказала:
– Вначале ты пил за мои глаза, потому что они похожи на скарабеев.
Шайтанов сказал:
– Потом ты пил за навозников, потому что они извлекают пользу из того материала, какой имеют в наличии.
Солдатка Вера сказала:
– Потом ты играл на гитаре и пил за пьяницу Анакреонта, подавившегося насмерть виноградной косточкой.
Скорнякин сказал:
– Потом ты спросил: не есть ли искусство – слияние мира дольнего с миром горним? Но ответа не получил и выпил без тоста.
Жвачин сказал:
– А потом Светка увела тебя в соседнюю комнату.
– И это все? – удивился Исполатев.
Шайтанов сказал:
– Потом ты вернулся и выпил за то, чтобы Паприка трижды вышла замуж и каждый раз удачно. Это было уже сухое.
Скорнякин сказал:
– Потом ты выпил за великие чувства, потому что человек, способный на великие деяния, но неспособный на долгие страдания, долгую любовь или долгую ненависть, – не способен ни на что путное.
Паприка сказала:
– А потом я спросила тебя: что из того, что Анакреонт подавился насмерть виноградной косточкой? И ты объяснил, что это свидетельство любви Диониса к Анакреонту, а Анакреонт Диониса тоже любил, и мы выпили за взаимную любовь.
– А потом ты заявил, что готов встретиться с великой любовью, и исчез, не простившись, как английский свинтус, – сказала солдатка Вера.
Жвачин припомнил, что глухой ночью позвонил нетрезвый Ваня Тупотилов и сообщил, что в его форточку, в обличии огромной стрекозы, протиснулся Исполатев, занял его, Ванин, диван и теперь на глазах превращается в человека.
– А я, напившись, становлюсь свиньей, – признался Скорнякин.
Магнитофон заглох на ракорде. Возникла пауза, умозрительная китайская палочка с закрепленным шелком – пространство для следующей картины. На шелке контрастно и завершенно, как иероглиф, отпечаталась Анина просьба поиграть живую музыку. Жвачин подал Исполатеву гитару.
– Сегодня и я с инструментом. – Алик Шайтанов принес из прихожей гитару в пестром фланелевом чехле, похожую на эскимо в обертке.
Некоторое время щипали струны и выкручивали гитарам колки. Настроившись, Петр негромко повел тему. Шайтанов подхватил, оплел ее тугим кружевом. Обыгрывали простенький блюз в ля мажоре, понемногу расходясь и поддавая драйва. Петр синкопировал, меняя аккорды на циклический рифф, Алик тут же подлаживался – остальные, вежливо отставив тарелки, серьезно принимали безделицу за музыку. Исполатев окинул глазами зрителей: нежную Паприку, владелицу газельих очей и доверчивого сердца, убежденного, что существует очередь за счастьем – – – нагловатое лицо Жвачина с прозрачными голубыми глазами, до того ясными, будто череп его с изнанки был выложен апрельским небом – – – Скорнякина, все его добрые бугорки, ямочки и припухлости – – – сверкающую бижутерией Веру – душку с ужимками светской кокотки и маскарадом в душе, где Мессалина рядится в затрапез Золушки – – – мглистое сияние Жли – капризной шутницы, изящной шкатулочки, которую нельзя не заподозрить в сокрытии клада... На всех лицах проступало вполне натуральное удовольствие. Всем нравилось легкое трень-брень. И это не нравилось Петру. «Они такие разные, – думал Исполатев. – Отчего же мы всем угодили?» Исполатев сменил тему. Шайтанов тут же подстроился, и это было уже настоящее. Теза Исполатева тосковала о звуках, что жили в тростиночках, на тетиве натянутой, в ущельях, ветре, щепочках, о музыке, которая сама себе наигрывала песенки, но вот попалась человеку на ухо, и тот ее забрал в наложницы и с нею нынче в скуке тешится. Антитеза Шайтанова возражала, что музыку музыкой музыке нипочем не растолкуешь, что она человека хитрее и силок ей не поставить. Они здорово поспорили.