ком, темным, с пятью пелеринами, какой можно видеть в театре
Амбигю на эмигрантах, выходящих из своих рыдванов. Когда
экипаж остановился у ворот, зрелище было потрясающее: из
золотой кареты возникает бородатый человек в каррике! Как
будто из волшебной сказки вдруг возникает драма. Судебный
исполнитель не хотел впустить его в зал судебного заседания.
«Позвольте, — вскричал Вильдей, — я гораздо больше их вино
вен! Я владелец газеты!» В этот миг он много бы дал за то,
чтобы и его привлекли к судебной ответственности. На протя
жении всего следствия он колебался между двумя чувствами:
желанием играть такую же важную роль, как мы, и страхом
за судьбу своей газеты.
Наконец его пропустили; мы уселись на скамьях для пуб¬
лики в глубине зала, напротив судей. В зале было два окна,
стенные часы и зеленые обои.
Правосудие орудовало вовсю. Почти ежеминутно сменялись
люди на скамье подсудимых. Все происходило до ужаса быстро.
Год, два, три года тюремного заключения так и сыпались на
мелькающие головы. На нас повеяло страхом при виде кары,
исходящей из уст главного судьи, словно вода из фонтана,
ровно, неистощимо, беспрерывно. Протокол допроса, показания
свидетелей, защита, речь прокурора — все продолжалось не бо
лее пяти минут. Председатель суда наклонял голову, судьи ки
вали, затем председатель что-то бормотал — это был приговор.
Время от времени на деревянную скамью падала слеза, и все
начиналось сначала. Три года свободы, три года жизни, мгно-
69
венно вырванные из человеческого существования при помощи
Свода законов; преступление, взвешенное за одну секунду, да
еще с нажимом пальца на чашу весов; пошлое, черствое, маши
нальное занятие — в течение долгих часов распределять грубо
отмеренные сроки тюремного заключения, — нужно увидеть его,
чтобы понять, что это такое!
Непосредственно перед нашим делом разбиралось дело ху
досочного рыжеватого человечка, который после Второго де
кабря самолично приговорил императора к смерти и разослал
свой приговор по всем посольствам. Его стремительно пригово
рили к трем годам тюремного заключения за то, что он проявил
больше храбрости, чем Верховный суд. Ему предстояло через
три года выстрелить в императора в Комической Опере *.
И вот объявили наше дело. Председатель суда произнес
свое: «Займите место на скамье подсудимых», — что вызвало
некоторое волнение среди публики. Скамья подсудимых — это
скамья для воров и для жандармов. Ни на одном процессе по
вопросам прессы, даже в суде присяжных, не заставляли лите
ратора занять место на скамье подсудимых, он всегда нахо
дился рядом с адвокатом. Нас ни в чем не хотели щадить. «Они
вчера репетировали, мне говорил один адвокат, — прошептал
Kapp, усаживаясь вместе с нами между жандармами. — Можно
не сомневаться в исходе дела. Посмотрите-ка на главного
судью: я имел несчастье переспать с его женой, вот они его и
выбрали».
Мы были достаточно взволнованы и достаточно возмущены.
Голоса у нас срывались от гнева, когда спросили наши имена
и фамилии, которые мы звонко выкрикивали, словно Револю
ционному трибуналу.
Взял слово товарищ прокурора; он лишь слегка коснулся
обвинений, предъявленных Карру, упомянув о старой эпи
грамме Лебрена, которую Kapp, слегка подправив, выдал за но
вую, а Ньеверкерк почему-то принял на свой счет. Не особенно
распространялся он и о наших стихах, и об упоминаемой в на
шей статье женщине, которая под утро возвращается из ресто
рана, держа в руках свой корсет, завернутый в газету. Однако
он говорил пышными периодами, обвинил нас в том, что мы
портим нравы, развращаем больше, чем развращают непристой
ные картинки. Он возлагал на нас ответственность за плотскую
любовь и т. д. ... Потом, устав переливать из пустого в порож
нее, он набросился на статью Вильдея, где отрицалась доброде
тель женщины. За этим последовала тирада, в которой мы изоб
ражались как люди без стыда и совести, негодяи, без роду
70
и племени, проповедники безнравственности, которых пора
упрятать в надежное место.
Вильдей сиял. Он был счастлив, он вертелся, приосанивался
и, казалось, вот-вот готов был крикнуть: «Да ведь это все я, я!»