нежности, чувствительности.
Он любил нас, и мы любили его, несмотря на небольшие
сцены ревности, которые он нам устраивал. Его дружеское чув
ство к нам, возникшее из родственных и товарищеских отноше
ний, связанное с первыми литературными шагами, которые мы
сделали одновременно с ним, осложнялось и заглушалось мно
жеством подспудных настроений.
Его стесняло известное уважение к нашему характеру и как
бы страх перед нашей моральной строгостью. Признание наших
личных достоинств сочеталось в нем с завистью к нашему поло
жению, более скромному, чем его собственное, но зато надеж
ному и прочному, без страха перед трещинами, которые он еже
дневно ощущал в своем положении, без терзаний с официаль
ной перепиской. Окруженный целой свитой мошенников,
насчет которых он не обольщался, он видел, что мы с братом не
подлаживаемся к нему и держим себя с ним на равной ноге.
Иногда это больно задевало его, иногда приводило к нам с из
лияниями самых нежных чувств.
Я все простил этому бедняге за тайные страдания его жизни,
в которых он невольно признался, когда при всей своей рос
коши, имея журнал, театр, любовницу, лошадей, экипажи, окру
женный целой толпой вымогателей, он сказал однажды Путье:
77
«Вы всегда гонялись за каким-нибудь пятифранковиком, вы
и не представляете себе, чего стоит раздобыть тысячу
франков». < . . . >
Молитва моего кузена Вильдея.
«Господи, сделай так, чтобы моя моча не была такой темной,
сделай так, чтобы почечуй не мучил мой зад, сделай так, чтобы
я жил подольше и успел нажить еще сто тысяч франков, сде
лай так, чтобы оставался император и рента моя росла, сделай
так, чтобы поднялся курс анзенских угольных акций».
Каждый вечер служанка прочитывала ему это, и он повто
рял за ней, молитвенно сложив руки.
Мрачный гротеск, скажете вы. А что это по существу, как
не молитва, только ничем не приукрашенная, в прямом своем
значении!
Каждый раз, когда я прохожу в Париже мимо магазина
алжирских товаров, я переношусь в самый счастливый месяц
моей жизни, — дни, проведенные в Алжире *. Какой ласковый
свет! Какой ясностью дышит небо! Какой климат! Вы словно
купаетесь в радости, насыщаетесь невыразимым счастьем, кото
рое тает во рту! Сладость бытия пронизывает, наполняет вас,
и жизнь превращается в одно только поэтическое наслаждение
жизнью.
Запад никогда не давал мне подобного ощущения; только
там, на Востоке, я пил этот райский воздух, этот волшебный на
питок забвения, эту изливаемую отовсюду воду Леты, отни
мающую память о парижском отечестве!.. И, отдаваясь чувству,
я снова вижу за грязной парижской улицей, по которой иду и
которой не замечаю, один переулочек, облупившуюся штука
турку на домиках, разбитую и расшатанную лестницу, смоков
ницу, черной змеей изогнувшуюся над террасой... И, сидя в ко
фейне, я снова вижу перед собой выбеленный известью погреб
со сводчатым потолком, столик, и на нем банку, где в слабых
отблесках стекла медленно кружатся золотые рыбки; два высо
ких светильника, которые, угасая, вдруг ярко вспыхивают и на
секунду вырывают из темноты бесстрастные, неподвижные фи
гуры арабов. Меня убаюкивает гнусавая музыка, я разгляды
ваю складки бурнусов. Из кофейной чашечки восточное «Вку
шай с миром!» проникает в самую глубину моей души. Я вслу
шиваюсь в невыразимо приятную тишину своей мысли, в
смутный далекий напев моих грез — и вот уже кажется мне, что
во рту у меня не сигара, а трубка, и что кольца дыма от нее
поднимаются прямо к потолку кофейни «Жираф».
78
20 мая.
<...> Как-то на улице портной Дюран сказал Баше: «Да
оставьте вы разговоры про эти фраки и прочее. Я портной только
у себя дома!»
Да, портной этот — светский человек; он любитель литера
туры, он возомнил себя докой в музыке, рассуждает о Чима-
розе, сравнивает Россини с Мейербером, высказывает мнения,
словно у него и впрямь есть свои идеи, вкусы, пристрастия; уве
шал свою гостиную безымянными холстами, которые уже окре
щены с помощью его друзей; под каждым холстом он велел вы
ложить большими выпуклыми буквами имена — «Рафаэль»,
«Рубенс» и т. д.