Любовью к России определялось и ее неприятие всех новых реалий советской жизни, начиная с насаждавшегося новояза: «Меня ужас, жуть берет при мысли о России. Одичавшая, грубая жизнь, грубый язык, какое-то чуждое мне» (I, 74). Шапорина постоянно отмечает режущие слух всепроникающие языковые новинки: «треплется», «достижение», «мóлодежь»[49], «ЖАКТ», «схлестнуться», «выдвиженка» и тому подобные. А в собственном словоупотреблении, как бы защищаясь от советских новаций, будет то и дело оперировать уже отмененными топонимами и по укоренившейся институтской привычке переходить с русского языка то на французский, то на немецкий (к ним еще добавляется изученный ею самостоятельно в молодости итальянский) – подчас это литературные цитаты, но иногда и просто эмоциональные реплики по тому или иному поводу[50].
Любовь к России привела Шапорину к другой составляющей ее патриотизма – национал-большевизму. По прочтении знаменитой книги А. де Кюстина «Россия в 1839» она возмущенно записала: «А у нас его захвалили, благо он все русское ругает, а с разбором или нет, – это все равно, лишь бы ругал. Большевикам еще большая свеча поставится за то, что они учат патриотизму русских. Давно пора» (I, 211). А по прошествии трех месяцев с начала войны, еще, конечно, не представляя себе, каков будет ее трагический ход, но все с той же идеей о национально ориентированной сильной власти Шапорина написала: «Я вчера думала: Россия заслужила наказание, и надо, чтобы “тяжкий млат” выковал в ней настоящую любовь к родине, к своей земле. ‹…› Россия не может погибнуть, но она должна понести наказание, пока не создаст изнутри свой прочный фашизм» (I, 264). Несмотря на постоянное ощущение своего одиночества, Шапорина тут рассуждает в русле распространившегося еще с 1920 г. и довольно популярного в дальнейшем не только в политической, но и в обывательской среде умонастроения и идеологической концепции[51].
От национал-большевизма для некоторых приверженцев этой идеологии пролегла во время войны дорога и к коллаборационизму: те, кто полагали власть коммунистов антипатриотичной, готовы были приветствовать приход фашистов в надежде, что они приведут к власти подлинных русских националистов, поскольку: «Хуже, чем есть, не будет, а хоть церкви-то разрешат и Богу молиться»[52]. Еще в 1939 г., прочитав о подписанном СССР с Германией пакте о ненападении, Шапорина записала: «Рабство, германское иго – так я предпочитаю, чтобы оно было открытым. Пусть на каждом углу стоит немецкий шуцман с резиновой дубинкой в руках и бьет направо и налево русских хамов, пьяниц и подхалимов. Может быть, они тогда поймут, где раки зимуют» (I, 239). Но когда немецкая армия будет нещадно бомбить в декабре 1941 г. Ленинград, она отзовется так: «Какая бессмыслица! Я разочаровываюсь в немецком уме и гитлеровской стратегии. Он может уничтожить и город, и жителей, но пока армия стоит – город не сдадут. Зачем же разрушение?» (I, 283). И в конце концов Шапорина будет с гордостью констатировать: «Победу, войну у нас сумели организовать, надо отдать справедливость. ‹…› Это организовать. А победить мог только русский народ» (I, 423)[53].
Наконец, третья составляющая патриотизма Шапориной, происходящая от ее активного неприятия правившей страной власти, – антисемитизм. Читатель дневника Шапориной не раз встретит ее разнообразные пассажи в этом роде. Но то будут слова. Вместе с тем, читая тот же дневник, нельзя не увидеть, насколько часто ее поступки и отношения с людьми расходились со словами.
Что из этого следует? То, что, по крайней мере во мнении знавших Шапорину людей, у нее, безусловно, не было репутации антисемитки, а записываемое в этом роде в дневнике не только не проявлялось в ее общении с евреями, но практически дезавуировалось конкретными поступками. Это противоречие свидетельствует, скорее всего, о том, что антисемитизм Шапориной, как составная часть воспитанного в ней с юности патриотизма, был не плодом обдуманного ею мировоззрения, а данью традиционному стереотипу и в значительной степени иррациональным чувством[54].
В восьмидесятилетнем возрасте, после неоднократных попыток, Шапориной удалось повидаться с братьями, о встрече с которыми она постоянно мечтала на протяжении тридцати с лишним лет[55]. Это было для нее возвращением в родную семью, в молодость – встретилась даже со своими институтскими подругами, о которых никогда не забывала. И здесь, в благополучной Швейцарии, очередной раз ей довелось проявить неизменность своего характера и убеждений: «Мне не хотели верить, что со смертью Сталина прекратился террор, что его больше нет. Милейшая М. Филип. пыталась меня распропагандировать ‹…›, но я ей ответила: “…вот уже сорок два года, как мы отбились от всех, кто надеялся взять Россию голыми руками, и стали сильнее, чем когда-либо”» (II, 386).
49
Ср.:
50
В этом плане дневник Шапориной – литературный памятник многоязычия
52
53
Читателю дневников Шапориной, обнаруживающему иной раз ее непоследовательность или наивность, особенно в рассуждениях на политические темы, надо помнить: она совершенно не заботилась (не задумывалась), что когда-нибудь эти дневники будут читаться, тем более изучаться.
54
Об этом см.:
55
За Шапорину ходатайствовал перед Министерством иностранных дел в апреле – мае 1959 г. друг ее семьи Д. Шостакович (письма Д. Шостаковича Шапориной об этом см.: РИИИ. Ф. 48. № 57; в том же архиве хранится значок Театра рабочей молодежи, подаренный Шостаковичем дочери Шапориной Алене: Ф. 48. № 76).