Выбрать главу

нервов — и вот результат; все это, право, не стоило труда.

361

Суббота, 7 марта.

Не знаю, кто назвал меня вчера триумфатором. Он смешон,

мой триумф, поистине смешон! Весь день я твержу себе: «Ве

чером нужно пойти в Одеон, нужно своим присутствием при

ободрить, разогреть моих актеров...» Но при мысли увидеть

такой зал, как позавчера, у меня не хватает мужества идти в

Одеон.

Воскресенье, 8 марта.

Сегодня — зал, битком набитый зрителями, бешеные апло

дисменты. Леонида с гордостью показывает мне свою спину,

на которой не осталось живого места после припарок, и вся

сияет от счастья, что к ней почти полностью вернулся голос.

Шелль предвещает мне сто спектаклей. И вот, пришел я сюда

отчаявшимся, а ухожу чающим. Как ужасны в театральной

жизни эти взлеты и падения, причем без всякого перехода.

Вторник, 10 марта.

Сегодня утром, еще в постели, я все переваривал вчераш

ние и сегодняшние злобные статьи и возмущался статьей Биго

из «Сьекль» *, этого ужасного кривули, у которого и душа, ве

роятно, под стать зрению: он добивается, чтобы меня осви

стали, заявляя во всеуслышанье, что адюльтер в моей пьесе

безнравственнее, чем адюльтеры во всех других пьесах, и да

вая понять, что старший из братьев — настоящий сводник.

В сущности, — скрывать это ни к чему, — у моей пьесы под

шиблены крылья.

Вечером, на нашем обеде, когда речь зашла о Боссюэ, Ре

нан громогласно объявил, что стиль — вещь второстепенная,

что идеи — это все и что бедняга Боссюэ совершенно лишен

их! И, сложив, словно кюре, свои полные руки — руки свя

тоши — на животе, прикрытом салфеткой, он нанес последний

удар означенному Боссюэ следующей, удивительной в устах

этого ханжи, фразой: «Он верил в господа бога!» За этим вос

клицанием последовал деревянный смех, каким смеются злоб

ные фантастические персонажи Гофмана. < . . . >

Четверг, 12 марта.

Во время лихорадочной подготовки спектакля, в пылу ре

петиций, среди волнений, связанных с премьерой, я не созна

вал, насколько утомлен мой мозг. Сейчас это утомление дает

362

себя чувствовать, и я каждый день просыпаюсь с тяжелой го

ловой.

Сегодня утром я с истинным удовольствием прочитал в

«Фигаро» сообщение о гастрольной поездке Фавар и о том, в

каких городах пойдет моя пьеса.

Во мне зреет мысль набросать к «Анриетте Марешаль» но

вое предисловие.

Выставка Делакруа * в Школе изящных искусств. Я не пре

клоняюсь перед гением Энгра; но, признаюсь, отнюдь не

ставлю выше и гений Делакруа.

Его желают считать колористом, я тоже желал бы этого, но

тогда он — самый негармоничный колорист, какой только мо

жет быть. Красные тона у него напоминают дешевый сургуч

разорившегося торговца письменными принадлежностями, си

ние тона обладают жесткостью прусской синей, тогда как жел

тые и фиолетовые похожи на желтую и фиолетовую раскраску

старых европейских фаянсовых изделий; а освещение обнажен

ных частей тела при помощи совершенно белых штрихов —

это, как я уже говорил *, самое невыносимое, самое тяжкое

испытание для глаза.

Что до движений его фигур, то я никогда не нахожу их

естественными. Они судорожны, они всегда театральны, хуже

того: они карикатурны! И жесты у них точь-в-точь как у смеш

ных и жалких комедиантов на литографиях Гаварни.

Я полностью признаю за ним лишь одно качество, — ни

один художник на свете не обладает им в такой мере, как он, —

это уменье передать кишение устремившейся вперед толпы,

например, в «Льежской резне», в «Буасси д'Англас», где пре

увеличенная жестикуляция каждого растворяется в общем дви

жении.

В сущности, подлинный художник никогда не бывает в

своих картинах иллюстратором литературных произведений.

Он пишет то, что попадается ему на глаза: мужчин, женщин,

пейзажи, ткани, да мало ли что еще? — копченые селедки! Но

меньше всего он ищет сюжетов для своей палитры в книжках:

художник-иллюстратор — можно точно сформулировать эту

аксиому — всегда неполноценный художник.

Словом, этот великий живописец представляется мне сей

час кем-то вроде Болье, вроде этого потешного романтика

кисти.

Доде, говоря сегодня вечером о довольстве, в котором живет

его сын, считающий это совершенно естественным, рассказал,

что днем, когда он проходил с ним мимо фонтана в Люксем-

363

бургском саду, фонтан этот оживил в нем следующее воспоми

нание.

Однажды зимой — в тот год ему исполнилось семнадцать

лет — он не мог заплатить за квартиру, у него отобрали ключ

от комнаты, и он вынужден был бродить всю ночь, чтобы его

не арестовали; и вот наутро, когда он умирал от усталости и

голода, ему посчастливилось встретить возле этого фонтана

одного приятеля, который дал ему ключ от своей комнаты и

подарил неоценимое блаженство забраться в еще теплую по

стель.

Суббота, 14 марта.

Возобновление на сцене «Анриетты Марешаль», этой бед

ной, невинной пьесы, не такой уж смелой, если не считать пер

вого акта, воскресило в печати злобные чувства, вызванные

моим братом и мною в самые лучшие времена нашей воинст

вующей литературной деятельности. На днях одна газета, го

воря об «Анриетте», написала: «Порядочные люди слушали,

онемевшие и подавленные». Вчера, кажется, «Журналь Ил-

люстрэ» *, поместивший, между прочим, наши портреты, напи

сал: «Если такой театр будет преуспевать, нужно уничтожить

театр!» Боже мой, почему? Право, в совершенно непонятном

ожесточении этих людей есть что-то тупое!

Позавчера Пелажи была в Одеоне и сидела рядом с двумя

миленькими мещаночками: они как будто не относились враж

дебно к пьесе, но по всякому поводу говорили: «Все это одна

фальшь... но играют бесподобно!» Эти мещаночки с ангель

ским простодушием повторяли то, что прочли в своей газете!

Понедельник, 16 марта.

Раскрываю «Фигаро» и вижу свою статью *.

Среди всех писателей, у которых я бываю в настоящее

время, мне известны только два, имеющие идеи, да, идеи, —

словом, собственные, оригинальные суждения о вещах и о лю

дях: это Доде — и я.

Вторник, 17 марта.

<...> Пелажи передала мне письмо, которое вручил ей гос

подин, ожидающий внизу ответа. Это письмо подписано Леоном

Блуа, знаменитостью из «Черного кота»; не прошло еще и

полугода, как он написал статью обо мне и моем брате, закан

чивающуюся следующими словами: тот из двух пройдох, ко

торый выжил. В письме он пишет, что представление «Ан-

364

риетты Марешаль» произвело переворот в его уме — раньше

он был весьма враждебно настроен; и после всяких драмати

ческих фраз он просит у меня пятьдесят франков, «которые

вернет, если сможет, или не вернет вовсе». Господи боже мой,

литературному моему врагу, даже самому язвительному, я спо

собен дать пятьдесят франков. Но оскорбителю такого сорта,

столь беспощадному к моему покойному брату, — нет, я считал

бы себя подлецом, если бы это сделал. И я думаю, какою же

необыкновенной наглостью нужно обладать, чтобы самому

прийти за милостыней к человеку, который охотно надавал бы

тебе пощечин.

Сегодня зал полон, в проходе оркестра поставлены табу

реты. Актеры, намекая на враждебность театральной кри

тики, говорят мне: «Если бы ваша пьеса не была так крепко

сшита, она не дожила бы до шестого представления».