присутствующие при этом разговоре, приводят вместе с Бер-
тело множество случаев, когда по той или иной причине, а чаще
безо всякой причины, просто так, из легкомыслия или непони
мания, люди отказывались дать ход какому-нибудь изобрете
нию или новшеству. Упоминают об углеродной снарядной
трубке, о воздушном шаре, который мог бы поддерживать связь
с провинцией посредством газеты «Ежедневная почта» — это
дало бы до шестисот тысяч франков дохода, — но на запуск ко
торого все еще ждут разрешения.
— Кстати, насчет отсутствия новостей, — подхватывает Луи
Блан. — Я как-то выразил по этому поводу свое изумление
Трошю, и он мне ответил: «Помилуйте, да ведь правительство
делает все от него зависящее! Известно ли вам, что на это еже-
66
месячно расходуется до десяти тысяч франков!» Я был пора
жен: десять тысяч франков на статью такой капитальной важ
ности, когда следовало бы на нее ассигновать сто тысяч!
С Трошю разговор переходит на генерала Гио, которого Бер-
тело считает виновником наших поражений, — мало того что
он воспротивился выпуску ружей Шаспо, он отказался и от
пушек Потье *.
— А ведь дело обстоит очень просто, — добавляет Бер-
тело. — С самого начала военных действий идут непрерывные
артиллерийские бои, дальнобойность прусских пушек на шесть
сот или восемьсот метров превосходит дальнобойность наших!
Неприятель преспокойно располагается на сто — двести метров
дальше, за пределами досягаемости, и громит нас. А пушки
Потье уравняли бы наши шансы...
— Знаете ли, — говорит фабрикант снарядов, — когда гене
рал Гио посадил на восемь дней под арест капитана Потье, две
тысячи солдат, которыми тот командует, остались без дела, а
как раз в этот момент...
Но офицер-артиллерист перебивает его:
— В точности то же происходит и с артиллеристами; гово
рят, что их не хватает, а вернее было бы сказать, что от них
отказываются. Когда обратились с призывом к артиллеристам,
один из моих друзей представил генералу Гио бывшего офи
цера артиллерии, человека очень способного. И знаете ли, как
эта старая скотина генерал его принял? «Сударь, я не люблю
неуместного рвения!»
— Да, так всегда и бывает, — отвечает Бертело. — Нефцер,
когда я говорю об этом, не понимает моего ожесточения. Он
ведь не знает всего этого так детально, как я, ему не прихо
дится все время сталкиваться с их дурацким упорством... А по
том, что это за нелепый декрет о призыве вышедших в отставку
стариков, когда нужны молодые, растущие таланты, нужен
генерал, который мог бы проявить себя?.. Следовало бы пред
принимать вылазки, очень частые вылазки под командой капи
танов. Способнейшего из них произвести в полковники, а того,
кто отличился несколько раз, — в генералы. Мы обновили бы
таким образом личный состав и устроили бы нечто вроде офи
церского питомника... Но ведь все повышения в чинах прибере
гаются у нас для армии Седана! Да, да, кроме шуток, для ар
мии Седана!
— Ну, как ни меняйте офицерский состав, офицеры оста
нутся все теми же! — скептически замечает кто-то.
И все говорят, что Франции конец, что перевелись в ней
5*
67
доблестные люди и что она, содрогаясь в конвульсиях, неудер
жимо катится к своей гибели.
В течение всего этого разговора Ренан сидит с удрученным
видом, благочестиво скрестив на животе руки, и время от вре
мени шепчет какой-нибудь библейский стих на ухо Сен-Вик
тору, с восторгом внемлющему латыни. Но вдруг, среди не
скончаемой болтовни о причинах нашего поражения, Нефцер
восклицает:
— Если что и погубило Францию, так это рутина и риторика.
— Да, классицизм, — вздыхает Теофиль Готье из уголка,
где занимался анализом четверостиший Омара Хайяма перед
милейшим Шенневьером.
Четверг, 3 ноября.
Живем под неумолчную дробь барабанов.
Что нам готовит завтрашний день? Какими неожиданно
стями чревато паше будущее? Может быть, мужественная по
мощь, которую оказывает нам Запад с его мобильной гвардией *,
с его моряками, при расслабленности или трусости остальной
Франции, повлияет на образование будущего правительства,
повлечет за собой восстановление монархического и религиоз
ного принципа? А с другой стороны, не может ли стремление
Бельвиля подчинить Францию своему деспотизму, вызвать вос
стание бывших провинций, и без того уже оскорбленных цент
рализацией, проводившейся в последние царствования, не по
ведет ли это к расчленению страны — о начале чего говорит
расклеенное нынче утром заявление Бретани?
Гуляя вечером вдоль виадука, любуюсь огнями бретонских
лагерей, этими кострами, пылающими словно в глубине пещер,
образуемых арками моста, кострами, от которых разлетаются
тысячи искр, а от раскаленных углей ложатся красные отсветы
на руки и лица греющихся вокруг людей, смутно различимых
во мраке.
Воскресенье, 6 ноября.
Пруссаки отказались заключить перемирие. В истории ди¬
пломатии всего мира не найти, мне думается, документа свире
пее, чем меморандум Бисмарка *. Его лицемерная жалость к
сотням тысяч французов, обреченных на голодную смерть, по
хожа на коварство Аттилы.
68
Понедельник, 7 ноября.
< . . . > Отправляюсь с визитом к Гюго, чтобы поблагодарить
за соболезнующее письмо, которое знаменитый писатель при
слал мне, когда умер мой брат.
Это на аллее Фрошо, — кажется, у Мериса *. Меня просят
подождать в столовой, где со стола еще не убраны тарелки и бо
калы — старая разрозненная посуда с остатками завтрака. По
том меня вводят в маленькую гостиную, с потертой обивкой на
стенах и потолке.
У камина — две женщины в черном; свет падает им в спину,
и трудно различить их черты. Сам поэт полулежит на ди
ване в окружении друзей, среди которых узнаю Вакери. В углу
толстый сын Виктора Гюго, в форме национального гвардейца,
играет с белокурым ребенком * в вишнево-красном кушаке, за
бавляя его расставленными на табурете шашками.
Пожав мне руку, Гюго снова садится у камина. Среди от
жившей свой век мебели и всего старомодного комнатного
убранства, в полумраке осеннего дня, еще усиленном тускло
стью выцветших стен и синеватым дымом сигар, когда все —
и вещи и люди — рисуется как-то расплывчато, смутно, — ярко
освещенная голова Гюго выступает в подобающем ей обрамле
нии и имеет внушительный вид. В его волосах есть непокор
ные седые пряди, как у пророков Микеланджело, а на лице ка
кая-то странная умиротворенность, я бы сказал восторженная.
Да, восторженность. И все же мне кажется, что во взгляде его
черных глаз нет-нет да и промелькнет выражение какого-то не
доброго лукавства.
На мой вопрос, как он, по возвращении, чувствует себя в
Париже, он отвечает приблизительно следующее: «Да, мне по
сердцу теперешний Париж. Я не хотел бы видеть Булонский
лес времен карет, колясок и ландо. Он нравится мне таким, как
сейчас, когда он весь изрыт, обращен в развалины... Это пре
красно, величественно! Только не подумайте, пожалуйста, что
я осуждаю все, что было сделано в Париже. Собор Парижской
богоматери и Сент-Шапель искусно реставрированы, есть, не
сомненно, и красивые дома». А когда я замечаю, что старожилы
чувствуют себя теперь растерянными и чужими, что это амери
канизированный Париж, он говорит: «Да, да, Париж перенял
нечто у англосаксов, но сохранил, слава богу, в отличие от
Лондона, свои особенности: в нем сравнительно хороший
климат и он не пользуется каменным углем... Но на мой лич