Выбрать главу

ными дулом к земле ружьями.

В ресторане напротив меня сидит этот простак Марио Юшар

и каждому, кто, на беду, оказался поблизости, излагает свой

собственный план кампании.

Со времени осады походка парижанина, по-моему, совер

шенно изменилась. Она, правда, всегда была несколько тороп

ливой, по прежде чувствовалось, что это походка праздноша

тающегося, фланера. Теперь же каждый словно торопится как

можно скорей вернуться домой.

Суббота, 24 декабря.

По выходе с вокзала наткнулся на крестьянина, влюбленно

прижимавшего к груди кролика, за которого он запрашивал

с прохожих сорок пять франков.

Невзирая на пруссаков, Париж приступил к сооружению

новогодних ларьков. Иные — против пассажа Оперы, напри

мер, — уже почти готовы. Это убогие лавчонки, сколоченные из

негодных досок, оставшихся от постройки солдатских бараков,

со скудным ассортиментом жалких игрушек.

Захожу к сапожнику на площади Биржи. Жена его, то со

слезами в голосе, то с нервным смешком, рассказывает о своем

сыне, солдате мобильной гвардии, который находится сейчас

в казарме Восточного форта. И вдруг вся сила ее материнской

любви прорывается в обращенных ко мне словах: «Поверите ли,

сударь, — как ни странно, но, уверяю вас, это сущая правда! —

стоит начаться канонаде, и я сейчас же узнаю по звуку, когда

стреляет пушка Восточного форта».

На темной грязной улице Круассан, перед лавчонками с

вывеской «Оптовая продажа газет», любопытное зрелище: ква

кающая, как лягушата, детвора, юные звонкоголосые глашатаи

парижских газет, которые, проказничая, подсчитывают на

89

бочке виноторговца количество проданных им номеров. Их ге

неральный штаб — перед типографией Валле, этим, словно изъ

еденным проказой дворцом газеты «Сьекль». Там они греются

над паром, подымающимся от горячих помоев из водосточной

канавки, прорытой вдоль этой шумной улицы. Там же и заку

сывают у лотков разносчиков-евреев, снабжающих их ломтем

хлеба, плиткой шоколада, огурцом и разноцветными леден

цами.

Вот что рассказал мне Шарль Эдмон. Родственница его

зятя, несчастная старуха, когда-то состоятельная, но остав

шаяся теперь без всяких средств, всю жизнь посвятила своему

сыну, банковскому чиновнику, а теперь солдату. Выстояв в

очереди и получив скудный паек конины, бедная мать готовит

обед, ставит на стол два прибора, кладет мясо на свою тарелку

и тарелку сына и делит хлеб пополам. А потом, наскоро поев,

бежит отдать порцию сына какому-нибудь нищему.

В ресторане я слышу рядом с собой громкую пустую бол

товню разряженной в бархат молодой женщины, сидящей за

соседним столиком с канониром, судя по виду, бывшим воспи

танником Политехнической Школы. И эта, когда-то несносная

для меня болтовня теперь мне приятна: она уводит меня в про

шлое.

Понедельник, 26 декабря.

Для неудовлетворенного аппетита парижан найдена новая

снедь: мышьяк. Газеты отзываются одобрительно об этом яде,

употребление которого будто бы придает особую ловкость охот

никам за сернами в Штирии, и рекомендуют вам в качестве зав

трака мышьяковую пилюльку какого-то доктора.

Проходя по улицам близ аллеи Императрицы, я попадаю

в угрожающе настроенную толпу женщин с фуляровыми повяз

ками на головах — настоящих фурий из среды городских по

донков. Они грозятся спустить шкуру с солдат Национальной

гвардии — часовых, преградивших им доступ на улицу Бель-

Фей.

Дело в том, что там находится склад дров, идущих на дре

весный уголь, который уже начали было грабить. Холод, мо

роз, отсутствие топлива даже на то, чтобы разогреть скудный

мясной паек, разъярили женскую часть населения, и женщины

набросились на изгороди и калитки, свирепо отдирая деревян

ные части от всего, что только попадается им под руку. В этой

разрушительной работе им помогает разнузданная детвора.

Взобравшись друг другу на плечи, малыши обламывают кусты

90

в аллее Императрицы, а потом волокут за собой вязанки хво

роста на веревке, зажатой в кулак, засунутый в карман.

Если эти ужасные холода еще продержатся, все деревья

в Париже пойдут на топливо.

Вторник, 27 декабря.

Подымаюсь по Амстердамской улице; впереди меня дви

жутся похоронные дроги. На черном сукне, покрывающем

гроб, — мундир с золотыми нашивками вместо эполет. За гро

бом следует солдат Национальной гвардии и член лазаретного

комитета. Подле меня говорят, что это хоронят какого-то сак

сонского офицера.

У ворот дровяных складов грозные очереди.

Несмотря на снег, падающий редкими пушистыми хлопь

ями и приглушающий звуки, всюду слышна несмолкающая от

даленная канонада. Она доносится со стороны Сен-Дени и Вен-

сена.

Перед Монмартрским кладбищем — вереница похоронных

дрог; у лошадей валит из ноздрей пар, на белом снегу чернеют

силуэты возниц, притаптывающих ногами, чтобы согреться.

Останавливаюсь на минуту у заставы Шапель, при свете

зажигающихся уже фонарей с интересом наблюдаю за беспре

рывно проходящими туда и обратно солдатами, за проезжаю

щими мимо повозками и фургонами, за всей этой военной суе

той, напоминающей бивуак в России.

Из первой же купленной газеты узнаю, что бомбардировка

уже началась *.

У Бребана не знают никаких новостей, кроме тех, что со

общаются в военных реляциях, напечатанных в вечерних газе

тах. Говорят о бомбардировке и полагают, что сейчас она мо

жет скорее обозлить, чем запугать парижское население — в

противоположность, впрочем, утверждению немецкой газеты,

считающей, что наступил момент, психологически благоприят

ный для бомбардировки. Момент, психологически благоприят

ный для бомбардировки, в этом есть, не правда ли, какая-то

характерно немецкая свирепость.

Говорят об инертности правительства, о недовольстве насе

ления, вызванном бездействием генерала Трошю, его бесконеч

ными промедлениями, о ничтожности всех его попыток и уси

лий. По словам Ренана, генерал совершенно лишен военного

таланта, но зато обладает качествами политического деятеля

и оратора; а Нефцер, перебив Ренана, заявляет, что такого же

мнения о Трошю и Рошфор, который с ним часто видится и от-

91

зывается о нем даже с некоторым восхищением. Говорят о

красноречии генерала: тот обычно начинает свою речь в духе

Прюдома, но вскоре загорается, и слова его звучат уже убеди

тельно, увлекательно.

С Трошю разговор перескакивает на Жюля Симона — кто-то

из присутствующих называет его честным человеком, против

чего восстает Нефцер, в доказательство ссылаясь на то, что

Симон принес присягу, изменив своим убеждениям *. Кто-то

другой ставит ему в вину, что он паясничает в своих выступ

лениях и прибегает к грубому шарлатанству. Я же подозреваю,

что он просто-напросто каналья, судя по одному лишь количе

ству написанных им нравоучительных книг: «Работница»,

«Долг» и т. д. Слишком уж это явная игра на порядочности и

сентиментальности читателей, а человеку честному и в голову

не придет играть на них. И я добавляю, что среди всей писа

тельской братии, с которой мне в жизни приходилось якшаться,

я знаю только одного человека безукоризненно честного в са

мом высоком смысле слова — это Флобер, имеющий обыкнове

ние, как известно, писать «безнравственные книги».

Потом кто-то сравнивает Жюля Симона с Кузеном, что дает