фургон, как бы он не ранил или не убил бедняг грузчиков.
Я поселился у Бюрти, — он предоставил в мое распоряже
ние часть занимаемой им квартиры на Бульваре, на углу улицы
Вивьен. Он исполняет обязанности хозяина с такой очарователь
ной любезностью, что заставляет меня раскаяться в несправед
ливом суждении, которое я себе о нем составил.
Вдруг раздается громкий сигнал тревоги. Мы выходим на
улицу. Говорят, что бой идет у Ратуши *. На нашем пути по
всюду кипит волнение, и при всем том я вижу, как защитники
105
Парижа преспокойно рассматривают фотографии в стереоскоп.
На улице Риволи мы узнаем, что все уже кончилось. Мимо нас,
сопровождаемый эскортом драгун и егерей, быстро проезжает
генерал Винуа.
И в то время, как пехотинцы из Пюто поднимаются по улице
Риволи, взвалив на себя куски садовых решеток, по набережной
в сторону Ратуши проезжают пушки.
Вечером вид Бульвара напоминает самые тяжкие револю
ционные дни. Споры, готовые вот-вот перейти в драку. Париж
ские мобили обвиняют «людей Трошю» в том, что те стреляли
в них без всякого повода. Женщины кричат, что истребляют
народ. Все это — последние предсмертные судороги.
Вторник, 24 января.
<...> У Бребана в небольшой прихожей, ведущей в зал, где
мы обычно обедаем, на кушетке и в креслах сидят люди с по
давленным, рассеянным видом и вполголоса говорят о печальных
событиях, случившихся сегодня и ожидающих нас завтра.
Возникает вопрос, не сумасшедший ли Трошю. По этому по
воду Бертело заявляет, что он видел напечатанное, но не рас
клеенное воззвание к мобильной гвардии, где означенный
Трошю говорит о боге и пресвятой деве, как мог бы говорить ка
кой-нибудь мистик...
В углу кто-то замечает, что самое большое преступление этих
двух людей — Трошю и Фавра — заключается в том, что, в душе
будучи с самого начала пораженцами, они тем не менее своими
речами и воззваниями внушали большинству людей надежду,
уверенность в освобождении, уверенность, которой они не раз
рушали до последнего момента. «А это, — заговорил Дюме-
ниль, — таит в себе опасность. Если капитуляция будет под
писана, еще неизвестно, примут ли ее мужественные люди
Парижа». Ренан и Нефцер в знак отрицания мотают головой.
«Обратите внимание, — вам говорят не о революционных эле
ментах, а об элементах энергичных, гражданственных, о людях,
которые сражались в маршевых ротах и хотят сражаться, о тех,
кто не может ни с того ни с сего безоговорочно согласиться на
сдачу своих ружей и пушек».
Дважды объявляли, что обед подан, но никто этого не слы
шал. Бертело рассказывает о своей стычке с Ферри, этим чудо
вищным идиотом. Он имел наглость следующим образом отве
тить Бертело, когда тот посетовал, что очереди за хлебом вы
страиваются в местах, где падают снаряды, и что несчастные
106
женщины подвергаются большой опасности: «Ну так пусть не
становятся в очередь!»
Садимся за стол. Каждый достает свой хлеб. Кто-то говорит:
«Знаете, как Бауэр окрестил Трошю? Оливье на коне!» *
Суп съеден. Бертело излагает истинные причины пораже
ния: «Нет, дело вовсе не в превосходстве артиллерии, как у нас
писали; я назову вам настоящую причину. Вот она. Когда ка
кой-нибудь прусский штабной начальник получает приказ дви
нуть войска в такой-то пункт в такой-то час, он берет карту,
изучает местность, ее рельеф, высчитывает время, которое пона
добится каждому полку, чтобы проделать ту или иную часть
пути. Если он видит возвышенность, он берет... — какой-то ин
струмент, название его я забыл, — и вычисляет, какова будет
задержка. В результате, отправляясь спать, он знает уже десять
путей, по которым в назначенный час двинутся войска. Что же
до нашего, французского штабного офицера, то он ничего подоб
ного не делает; вечер он, как обычно, проводит в развлечениях,
а наутро, прибыв на место сражения, вопрошает, подошли ли
уже войска и какой пункт надо атаковать. С самого начала
кампании — и в этом причина наших неудач, от Виссембурга
до Монтрету — мы ни разу не могли сосредоточить войска в
заданном месте, в назначенный час».
Вносят баранье жаркое.
— О! — заявляет Эбрар, — в следующий раз нам подадут
пастуха! Эта баранья вырезка не что иное, как отменная со
бачья вырезка.
— Собачья? Вы говорите, что это собачье мясо? — воскли
цает Сен-Виктор плаксивым голосом раздраженного ребенка. —
Гарсон, скажите, ведь это не собачина?
— Но вы уже третий раз едите здесь собачину!
— Нет, это неправда. Господин Бребан порядочный чело
век, он бы нас предупредил... Собачина, это же нечистое мясо! —
произносит он с комическим ужасом. — Конину — пожалуйста,
но собачину — ни за что!
— А я никогда еще не ел такой хорошей баранины, — гово
рит Нефцер с набитым ртом. — Вот если бы Бребан подал вам
крысятину... Мне приходилось ее есть — очень вкусно. Будто
смесь свинины с куропаткой.
Во время этого разговора Ренан, казавшийся встревожен
ным, озабоченным, бледнеет, зеленеет, бросает свой пай на стол
и выскакивает из комнаты.
— Вы знаете Винуа? — спрашивает кто-то у Дюмениля. —
Что это за человек и что он станет делать теперь?
107
— Винуа — хитрец; полагаю, что он ничего не станет де
лать... он станет жандармом!
За сим следует атака Нефцера на журнализм и журнали
стов. Он весь наливается кровью и в нескладной речи — мину
тами он словно задыхается от ярости — поносит своих собратьев
за глупость, ложь, невежество, обвиняет их в том, что они за
теяли войну, и в ее роковом исходе.
Эбрар вытаскивает из кармана листок бумаги. «Послушайте,
господа, вот письмо господина Дюдевана, мужа госпожи Санд,
где он выпрашивает орден, письмо, в котором он ссылается на
свое положение рогоносца, словно на какой-то титул. Да, гос
пода, именно рогоносца: «Мои семейные невзгоды, ставшие до
стоянием истории». Гомерический хохот служит ответом на эту
смехотворную выходку в духе господина Прюдома.
Однако серьезность положения заставляет сотрапезников
задуматься над тем, как поведут себя пруссаки по отношению
к нам. Находятся люди, полагающие, что они переправят к
себе сокровища наших музеев. Бертело говорит, что они выве
зут и промышленное оборудование. После этого заявления раз
говор переходит — уж не знаю каким путем — в большую дис
куссию о красящих веществах, о турецкой розовой, а отсюда
возвращается к исходной точке. Нефцер, вопреки общему мне
нию, утверждает, что пруссаки удивят нас своим великоду
шием и щедростью. Аминь!
Когда я выхожу от Бребана на Бульвар, слово капитуляция,
которое несколько дней назад, пожалуй, рискованно было бы
произнести, уже у всех на устах.
Среда, 25 января.
Не осталось ничего от того подъема, того лихорадочного
возбуждения, которое в последние дни отличало встречных про
хожих. Усталые и подавленные люди едва бредут под серым
небом, откуда ежесекундно падают тяжелые хлопья снега.
Больше нет места для абсурдных надежд. Длинные очереди
выстроились у лавок, торгующих единственным продуктом
питания, который еще у нас остался, — шоколадом. И можно
увидеть солдат, гордых тем, что они завоевали фунт шоколада.
Четверг, 26 января.
Снаряды падают все ближе. Видимо, заговорили новые
батареи. Ежеминутно рвется снаряд на полотне железной до
роги, а чтобы пересечь наш Бульвар, люди ползут на четве