Выбрать главу

В это утро сюда уже не доносится многоголосое гудение

Парижа; его тревожное молчание — признак ненастных дней —

так глубоко, что мы слышим, как часы на башне Булонской

церкви бьют одиннадцать. На всем горизонте — безмолвие опу

стевших и словно вымерших улиц. Мы видели только несколь

ких улан, которые со всевозможными предосторожностями про

бирались через Булонский лес к заставе.

В этом космическом молчании мы постепенно различаем

глухой и отдаленный рокот приближающихся прусских бара

банов. Мысль о том, что в мой дом войдут немцы и в течение

нескольких дней будут вести себя здесь как хозяева, почему-то

причиняет мне почти физическую боль. Во мне все кипит, а

8*

115

во рту у меня такой вкус, будто я проглотил столовую ложку

касторки.

Вот уже по мостовой громоподобно грохочут прусские эки

пажи и военные повозки. Из сада, сквозь решетку, я вижу,

как возле моего дома останавливаются двое в золоченых касках

и с минуту разглядывают его, обмениваясь замечаниями на

своем лающем языке... потом уходят.

Никогда еще время не тянулось для меня так медленно, я не

в силах сосредоточить свою мысль на чем бы то ни было, не в

силах и минуты усидеть на месте. Пруссаки уже протрубили

отбой, а ни один из них еще не показался: мы, несомненно,

увидим их только завтра...

Ночью я крадусь по улицам Отейля — нигде ни души, в ок

нах ни огонька; я вижу, как по улицам, которые выглядят

странно и мрачно, группами, по четыре человека, прогулива

ются баварцы — им тревожно и не по себе среди этого мертвого

оцепенения.

Четверг, 2 марта.

Девять часов утра, и все еще ничего. У меня удивительное

чувство облегчения. Быть может, мы все-таки избежим наше

ствия пруссаков. Я спускаюсь в сад. Безоблачное весеннее

небо, все залито юным солнцем, все звенит от птичьего гомона.

Природа, о которой я — увы! — наговорил так много гадостей,

жестоко мстит мне. Мой сад теперь всецело поглощает мои

помыслы, мои стремления.

Пытаюсь добраться до Парижа и, несмотря на мое нежела

ние видеть пруссаков, дохожу до Пасси. На Мюэтт, у штаба

сектора — часовые-баварцы. По улице прогуливаются солдаты —

спокойно, никого не задирая, прохаживаются взад-вперед и с

глупым видом рассматривают ручки зонтиков.

У каждой двери виднеется баварский берет. Несмотря на

желтый плакат, призывающий торговцев закрыть лавки, все

они открыты. Буржуа и рабочие равнодушно смотрят на при

шельцев. Среди прохожих мне встречается несколько старух,

чье возбуждение выдают их гневные взгляды и поток руга

тельств, которые они выплевывают на ходу из своих беззубых

ртов.

Когда я выходил из дома, мне сказали, что подписан мир и

что сегодня в полдень они уберутся. В Пасси мне сообщают, что

прибывают новые части и что их расквартируют в домах

Отейля. Я возвращаюсь к себе. Я жду весь день, и когда раз

дается звонок, говорю себе: «Это они!» Жду весь день, жестоко

116

взволнованный тем, что мой дом будет занят этими победите

лями, в чьей стране мой отец и мои дядья с отцовской и мате

ринской стороны столько лет подряд ставили мелом на дверях

отметки о военном постое.

Пятница, 3 марта.

Меня разбудила музыка — их музыка. Великолепное утро,

озаренное ярким солнцем, равнодушно взирающим на челове

ческие катастрофы, как бы они ни назывались — победа под

Аустерлицем или взятие Парижа. Ослепительная погода, но

небо оглашается вороньим карканьем, которого здесь никогда

не услышишь в это время года, — воронье тянется за армиями

пруссаков, как черный эскорт. Они уходят! Наконец-то они по

кидают нас! Трудно поверить в свое избавление; и в состоянии

какой-то отупелости и изнеможения обводишь взглядом милые,

дорогие тебе вещи — они не вывезены в Германию.

Избавление явилось мне в образе двух жандармов, которые

прискакали галопом, чтобы вновь взять под свою власть буль

вар Монморанси.

Люди, идущие со мною рядом, ступают осторожно и неуве

ренно, счастливые и так похожие на выздоравливающих, кото

рые в первый раз пошли после болезни. В Пасси не осталось

никаких следов оккупации — кроме цифр, написанных мелом

на воротах и на ставнях магазинов и означающих число сол

дат, которых жители должны были взять на постой.

Елисейские поля запружены взбудораженной и говорливой

толпой, — люди гуляют, словно бы и не замечая мстительного

разгрома кофейни, той, что во время оккупации каждый вечер

была открыта для пруссаков.

Воскресенье, 5 марта.

На всем пути от Булони до Сен-Клу на окнах проветрива

ются матрасы, которые мобильные гвардейцы соизволили оста

вить местным жителям. Сен-Клу с его рухнувшими домами и

почерневшими от пламени окнами похож на серую беспорядоч

ную груду камней в каменоломне.

Условия мира кажутся мне столь тяжкими, столь подавля

ющими, столь губительными для Франции, что я боюсь, как бы

война не началась снова, раньше чем мы будем готовы к ней.

Суббота, 18 марта.

Сегодня утром разносчица хлеба сообщила мне, что на

Монмартре идут бои *.

117

Я выхожу на улицу и сталкиваюсь со странно безразличным

отношением к тому, что происходит на Монмартре. Население

Парижа за эти шесть месяцев видело столько, что его, навер

ное, уже ничто не может взволновать.

Добираюсь до Орлеанского вокзала, где находится тело сына

Гюго *. Старик Гюго принимает в кабинете начальника вокзала.

Он говорит мне: «Вас постигло несчастье и меня тоже; но со

мной не так, как с другими, — два страшных удара за одну

жизнь!»

Процессия трогается в путь. Странная толпа, в которой я

замечаю всего двух-трех литераторов; зато здесь полно мягких

шляп, и по мере того как кортеж продвигается вперед и всту

пает в кварталы кабачков, в него просачиваются пьяницы

и, шатаясь, становятся в конец. Седая голова идущего за

гробом Гюго, в откинутом капюшоне, господствует над всей этой

пестрой массой, напоминая голову воинственного монаха вре

мен Лиги. Вокруг меня только и говорят, что о провокации;

высмеивают Тьера. И меня ужасно раздражает Бюрти своим

хихиканьем и полным непониманием того, какая грозная рево

люция зреет вокруг нас. Мне очень грустно, и я полон горест

ных предчувствий.

Вооруженные национальные гвардейцы, сквозь строй кото

рых прокладывает себе дорогу наша процессия, салютуют Гюго,

и мы вступаем на кладбище.

Гроб не проходит в усыпальницу. Вакери использует этот

инцидент, чтобы произнести длинную речь; он уверяет, что мо

лодой Гюго — мученик и что умер он в борьбе за Республику.

Как раз к этому времени Бюске успел нашептать мне на ухо,

что покойный просто-напросто сгорел от излишеств в своей су

пружеской жизни и от крайнего истощения. Это надгробное

слово дает Вакери повод провозгласить лозунг демократиче

ской и социальной республики. Я отхожу в сторону и присажи

ваюсь на могильный камень какого-то почтенного буржуа. Мне

противно наблюдать, как к скорби неизменно примешивается

политика, и я жду, пока кончатся речи.

Возвращаемся. Кажется, восстание торжествует победу и

овладевает Парижем; национальных гвардейцев становится все

больше, и повсюду высятся баррикады, а наверху торчат шаль

ные мальчишки. Экипажи не ездят, лавки закрываются. Любо

пытство приводит меня на площадь Ратуши, где ораторы, обра

щаясь к жидкой толпе, призывают казнить предателей. Непо