Здесь нет ничего, решительно ничего, что не было бы обычным,
банальным, таким, как у всех. Я не могу привыкнуть к этому —
ведь это люди свободной профессии, и вся их обстановка, кото
рая так не вяжется с принадлежностью к искусству, надолго
повергает меня — это глупо, но это так, — в глубокую печаль.
Стоит удушливая жара. Закрыв ставни, мы в полумраке
186
рассуждаем об искусстве, беседуем о приемах, о стилистиче
ской кухне. Затем Доде принимается рассказывать мне о сти
хах и прозе своей супруги, о каком-то описании стены. Она
собирается мне его прочесть: оно сделано чудесно, но состоит
из прочитанного у всех нас. За этим следует стихотворение:
поэтесса пишет, что беспорядочно спутанные нитки, которыми
она только что на свежем воздухе вышивала воротничок,
представляются ей гнездом, свитым птицами ее сада. Такую
вещь могла создать только женщина, это чисто женское творе
ние; и я подбиваю ее на то, чтобы она написала целый томик,
ставя себе единственную цель — создать именно женское про
изведение.
Эта маленькая женщина — почти чудо.
Я не встречал еще никого, кто умел бы так глубоко вчиты
ваться в книги, как она, не видел другого такого читателя, ко
торый бы столь досконально знал все средства словесной жи
вописи, краски, синтаксис, обороты, приемы всех нынешних
литераторов; который, короче говоря, умел бы писать по-фло
беровски или по-гонкуровски. Но не случится ли теперь так,
что это столь щедро одаренное созданье погубит собственную
свою оригинальность излишне усердным и излишне страст
ным изучением любимых писателей?
С заходом солнца садимся в лодку и, пристав к пустынному
берегу, с удочкой в руках продолжаем рассуждать и теорети
зировать в сумерках надвигающейся грозы, под звуки громо
вых раскатов.
Суббота, 11 июля.
Зависть, зависть, пронизывающая все общество сверху до
низу, — вот наша великая национальная болезнь. У меня был
дядя, очень богатый и очень скупой; он охотно дал бы денег —
и немало, — чтобы свалить с министерского поста Ламартина *,
которого совсем не знал.
Этот дядя был представителем великой французской бур
жуазии, которую уязвляют поэмы, созданные поэтами, победы,
одержанные генералами, открытия, сделанные учеными. Ведь
на самом деле можно подумать, будто чья бы то ни было извест
ность, всякий ее отзвук, шум славы, поднимающийся во Фран
ции вокруг какого-нибудь французского имени, идут в ущерб
всем остальным французам. Когда утверждает себя какая-ни
будь выдающаяся личность, каждый человек во Франции слег
ка желтеет, каждый чувствует, как его ревнивую печень на
чинает грызть желтуха.
187
Среда, 15 июля.
Я уезжаю на Констанцское озеро, в Линдау, — Эдуард *
предложил мне гостеприимство на вилле Калленберг.
Я очутился в английском купе и увидел, как семеро моих
спутников-англичан принялись одновременно заводить свои
часы. Это делалось до того автоматически, до того машинально,
что меня охватил страх, и я спасся бегством в другое купе.
Воскресенье, 19 июля.
На днях я прочел здесь в газете, что мой старый друг Луи
Пасси назначен государственным секретарем по финансам.
В другой раз я прочел, что предложение Казимира Перье от
клонено *. Какая подлая штука нынешний парламентаризм,
на какие гнусные сделки с совестью он толкает! Чтобы при
наших бедствиях, при нашей безалаберности государство было
отдано в руки человечка, пользующегося поддержкой опреде
ленной группы, человечка, который обращается с правитель
ством, как вор, заставляющий какого-нибудь беднягу подписы
вать вексель под угрозой пистолета! И за такие поступки в этой
стране его не клеймят, не возмущаются им. Это принимается за
добросовестный парламентаризм. Что касается меня, то я не
знаю шантажа более наглого и более бесчестного захвата чу
жого места. О, какие подлые и низкие твари эти подпольные
интриганы, прорывающие, как кроты, путь к карьере в кулуа
рах палаты и в мутном сумраке всяких комиссий!
Луи Пасси — как раз один из этих типов, католицизм со
единяется у него с левоцентристским либерализмом — замеча
тельное сочетание для того, чтобы позволить медиократу до
стичь самого высокого положения! * В конце концов, мы — мой
брат и я — считали его честолюбцем с юных лет. Мы предска
зывали, что он достигнет всего, к чему ведет интрига, и не до
стигнет ничего, к чему ведет талант.
Это не только позор и поношение парламентарного режима,
это развал всего государственного аппарата, ибо вмешательство
депутатов терпит фиаско в его сложных разветвлениях, натал
киваясь на чиновников, преуспевших на административной
службе, что лишает депутатов заслуженного престижа, величия.
Людей выдающихся преследуют и изгоняют. Точно так же
Эдуард рассказывал мне, что в нынешнее время дипломатиче-
188
ская деятельность совершенно загублена целой стаей вельмож
и демократов: на другой день после всякого значительного
голосования в палате они сразу набрасываются на видные, вы
годные, хорошие посольские места.
Отейль, воскресенье, 13 сентября.
Я слоняюсь среди своих книг, не раскрывая их, брожу среди
своих картин и цветов, не удостаивая их взглядом. В моей
душе словно порвались все узы, привязывавшие меня прежде
к этим вещам. Да и дом мой уже, кажется, перестал для меня
быть тем, чем был еще полгода назад. Я не радуюсь своему пре
быванию в нем. Не пойму, отчего на меня раньше времени на
шло безразличие умирающего. Прежде какое-нибудь желание,
стремление, надежда в один прекрасный день рывком выводили
меня из этого душевного состояния. А сегодня я чувствую, что
на свете нет более ничего, что могло бы заставить меня желать,
стремиться, надеяться, мечтать. Я дошел до такой степени от
решенности от активной жизни, при которой в прошлом веко
человек моего типа заживо хоронил себя в монастыре — мона
стыре бенедиктинцев. Но режим свободы разрушил эти убежи
ща для людей, уязвленных жизнью.
Понедельник, 14 сентября.
Национальная выставка изделий наших мануфактур.
Искусство выделки ковров — можно заявить это к удивле
нию изрядного числа людей, — искусство выделки ковров при
шло в упадок. Теперешние ковры — это лишь старательное под
ражание живописи, плохое и тусклое; они не намного лучше
подделок — холстов, расписанных под старинные ковры. В вы
ставленных здесь современных коврах ничего не осталось от
того особого искусства, искусства условного, которое создавало
картины из шелка и шерсти, подобно тому как в Саксонии
на фарфоре изображались букеты цветов, — то есть по зако
нам и правилам, не имеющим отношения к живописанию
реальности.
Вторник, 15 сентября.
Уезжаю в Бар-на-Сене.
В томительно долгие часы путешествия я размышляю о том,
что вот уже сорок лет, как я каждую осень отправляюсь на
месяц в это родовое имение. Вспоминаю свою первую поездку.
Мне было двенадцать лет, когда мой родственник — отец ныне
189
живущего там моего кузена,— сойдя со мной с дилижанса в
Труа, купил мне белую блузу, чтобы я мог в ней бегать по по
лям. Сколько происшествий случилось за этот месяц! Для на
чала, я свалился в Сену и чуть не утонул; через несколько дней
в руках у меня взорвалась пороховница, к счастью, картон
ная, — и сотни других сумасбродств. И как ни странно, весь