Ну так вот, несмотря на это обстоятельство, мне отвели за сто
лом — как бы вы думали, какое место? — сорок седьмое! Меня
посадили ниже попа, а вам известно, с каким презрением от
носятся в России к священникам!
И как вывод из сказанного, в глазах Тургенева заиграла лу
кавая славянская улыбка.
Золя словно прорвало. Этот толстый малый, по-детски наи
вный и капризный, как избалованная проститутка, исполнен
ный зависти с оттенком социализма, продолжает рассказывать
нам о своей работе, о ежедневном уроке в сто строк, который он
заставляет себя выполнять, о своем монашеском образе жизни, о
своем домоседстве; единственное его развлечение по вечерам —
несколько партий в домино с женой и визиты земляков. И ме
жду прочим, у него вырывается признание, что, по сути дела,
самое глубокое удовлетворение, самую большую радость до
ставляет ему сознание того воздействия, того подавляющего
влияния, которое он оказывает на Париж из своей убогой норы
своею прозой; он произносит это неприятным тоном, словно
берет реванш, — он, горемыка, так долго прозябавший в нужде.
В течение всей этой горькой на вкус исповеди писателя-
реалиста слегка подвыпивший Доде напевает про себя прован
сальские народные песни, словно упивается мягкой и музыкаль
ной звучностью поэзии лазурного неба.
Пятница, 29 января.
Сегодня вечером зашел в Комиссию * под председательст
вом Шенневьера — мне было любопытно узнать, что сталось со
злосчастной выставкой картин из провинциальных музеев.
Я вошел в тот момент, когда сухой и чопорный Делаборд
убеждал Комиссию отказаться от проекта. Стоит изучить по
вадки этого холодного честолюбца, стремящегося занять место
моего друга; с удовлетворением сознаешься себе, что раскусил
его лицемерную подлость, — он всячески старается подорвать
идею, которая, будучи осуществлена даже неполностью, могла
194
бы укрепить позиции его соперника. И я наблюдаю извержение
желчи у этого чахоточного мозгляка; его мерзкий искривлен
ный рот и землистый цвет лица — цвет чернослива, который
вымочили в воде, прежде чем варить, — уже несут на себе
печать смерти. Забавно следить за его поединком с Шенневье-
ром: тот с истинно нормандской хитростью делает вид, что по
гружен в блаженную дремоту, и отвечает человечку из Каби
нета эстампов только мерным покачиванием своего грузного
тела — словно священник, который кропит святой водой.
Собственно говоря, я не знаю, зачем я опять сюда пришел.
Все эти люди за столом, покрытым зеленым сукном, все эти
медоточивые господа из Комиссии, эти литераторы-дельцы, дела
ющие карьеру с помощью всемогущего принципа Ты мне — я
тебе вызывают у меня физическое отвращение. Так что толку
ломать копья перед этими людьми в защиту французского ис
кусства, которое они понимают не лучше искусства других на
родов, но еще не научились уважать? <...>
Суббота, 30 января.
Сегодня мне было очень тягостно и неприятно подписывать
в печать книгу и ставить там, где прежде стояли два имени —
Эдмон и Жюль, — только одно свое имя.
Четверг, 4 февраля.
Сегодня работал в Архиве. В этом небольшом зале между
двумя шкафами, где хранятся наиболее важные рукописи и до
кументы, в мягком свете, который словно просачивается сквозь
колбу гравера, среди столов, покрытых черным марокеном,
среди всех этих господ с орденами, склоненных над свитками
иссохшего пергамента, на котором виднеются удлиненные
буквы времен Меровингов, под этой кафедрой, за которой
важно восседает служитель в пенсне и в белом галстуке, со
стальной цепью на шее, — во всем этом окружении работа при
нимает серьезный и даже несколько торжественный характер.
Четверг, 18 февраля.
Я никогда не бывал на заседаниях Академии, и мне любо
пытно увидеть собственными глазами, услышать собственными
ушами всю эту китайскую церемонию. Принцесса любезно снаб
дила меня билетом, и сегодня утром, после завтрака, все мы —
принцесса, госпожа де Гальбуа, Бенедетти, генерал Шошар и
я — отправились в Институт *.
13*
195
Эти праздники ума организованы достаточно плохо; и не
смотря на изрядный холод, приходится долго стоять в оче
реди между рядами полицейских и пехтуры, удивленных этой
толкотней, среди красивых дам, которые прикатили в экипа
жах, и мужчин с орденскими ленточками.
Наконец мы у дверей. Появляется распорядитель... Нет, это
прославленный Пенгар, парижская знаменитость, — известно
стью он всецело обязан своей грубости; щеки как студень, весь
в черном, зубы изогнуты наподобие бивней; он тихо рычит, как
разъяренный бульдог. Пенгар впускает нас в вестибюль, укра
шенный статуями великих людей — в своем мраморном бес
смертии они выглядят очень скучными. На миг он исчезает,
потом появляется опять и грубо выговаривает принцессе, — он
притворяется, будто не узнал ее, — за то, что она преступила
какую-то черту на полу.
Наконец мы поднимаемся по узкой винтовой лестнице, по
хожей на лестницу Вандомской колонны, и г-же Гальбуа едва
не делается дурно. И вот мы оказываемся в каком-то зако
улке — это нечто вроде ложи; коснувшись ее стен, мы выпач
кались в белом, словно мельники; отсюда, как из окна, ви
ден зал, и когда смотришь вниз, возникает легкое головокру
жение.
Роспись купола, серая, как литература, которую под ним
поощряют, способна привести в отчаяние. На зеленовато-сером
фоне полутраурной серой краской выписаны музы, орлы, лав
ровые гирлянды, — последним художнику почти удалось при
дать некоторую выпуклость. Все лепные украшения свода со
ставляют несколько гипсовых портретов римских императриц
на медальонах — всяких там Мессалин, и под одной из них, уж
не знаю почему, написано: «Посвящается Добродетели». Хму
рый свет, отражаемый всей этой хмурой живописью, сурово и
холодно освещает головы сидящих внизу.
Зал совсем невелик, а парижский свет так жаждет этого
зрелища, что не увидишь ни пяди потертой обивки кресел пар
тера, ни дюйма деревянных скамей амфитеатра — до того
жмутся и теснятся на них сановные, чиновные, ученые, денеж
ные и доблестные зады. А сквозь дверную щель нашей ложи
я вижу в коридоре изысканно элегантную женщину, которая
сидит на ступеньке лестницы, — здесь она прослушает обе речи.
Входя, мы встретили маршала Канробера, а первый чело
век, которого мы замечаем в зале, — это г-жа де Лавалет, и куда
ни глянь — повсюду мужчины и женщины из высшего света.
Тем не менее в туалетах женщин, присутствующих на этом тор-
196
жестве, есть какая-то сдержанность, господствующий цвет
платьев — мрачный цвет синего чулка, но то тут, то там вдруг
сверкнет отороченное мехом фиолетовое бархатное манто бли
стательной госпожи д'Оссонвиль или резнет глаз экстравагант
ная шляпка какой-нибудь актрисы.
Люди, близкие к Академии, — несколько мужчин и жены
академиков, — помещаются на круглой площадке, напоминаю
щей арену маленького цирка и отделенной от остального зала
балюстрадой. Справа и слева на двух больших многоярусных
трибунах, рядами, чинно восседают члены Академии, облачен
ные в черное.
Солнце, решившее выглянуть, — оно тоже за Дюма, — осве
щает лица, воздетые гор е с той умильной гримасой, которая
у церковных статуй обычно выражает небесное блаженство.
Чувствуется, что мужчин обуревает восхищение, им не тер