ное музыкальное постукивание молотка, — то умолкая, то звеня,
1 Ханжеству ( англ. ) .
230
молоток этот словно беседовал со своим хозяином; казалось, то
был какой-то одухотворенный молоток, непохожий на обыкно
венные молотки рабочих в Европе. Вскоре Сишель увидел плот
ника, вставлявшего филенки в двери дома, и, восхищенный,
очарованный, остановился, чтобы послушать еще, а плотник, от
ломив кусок дерева, вырезал из него за две-три минуты зверька,
которого тут же и подарил иностранному гостю.
Четверг, 4 мая.
Сегодня я со слезами на глазах правил гранки последних
глав «Шарля Демайи» *. Еще ни одному автору, мне кажется,
не случалось предугадать и описать с такой потрясающей прав
дивостью отчаяние писателя, внезапно ощутившего бессилие и
опустошенность своего мозга.
Пятница, 5 мая.
Нашему Содружеству Пяти пришла фантазия полакомиться
буйябесом * в ресторанчике, что позади Комической оперы. Все
мы нынче вечером в ударе, словоохотливы, склонны к излия
ниям.
— Мне для работы нужна зима, — говорит Тургенев, —
стужа, какая бывает у нас в России, жгучий мороз, когда де
ревья покрыты кристалликами инея... Вот тогда... Однако еще
лучше мне работается осенью, в дни полного безветрия, когда
земля упруга, а в воздухе как бы разлит запах вина... У меня на
родине есть небольшой деревянный домик, в саду растут жел
тые акации, — белых акаций в нашем краю нет. Осенью, когда
вся земля покрывается слоем сухих стручков, хрустящих под
ногами, а кругом множество птиц, этих... как бишь их, ну тех,
что перенимают крики других птиц... ах, да, сорокопутов. Вот
там-то в полном уединении...
Не закончив фразы, Тургенев только прижимает к груди
кулаки, и жест этот красноречиво выражает то духовное опья
нение и наслаждение работой, какие он испытывал в затерян
ном уголке старой России.
— Да, то была свадьба по всем правилам, — слышен голос
Флобера. — Я был совсем ребенком, одиннадцати лет от роду.
Мне довелось развязать подвязку новобрачной. На свадьбе я
увидел маленькую девочку и вернулся домой влюбленным в
нее. Я готов был отдать ей свое сердце, — выражение это уже
было мне знакомо. Надо сказать, что в те времена моему отцу
231
ежедневно доставляли целые корзины дичи, рыбы и всяческой
снеди от благодарных за свое излечение больных, и корзины
эти ставились утром в столовой. Тогда у нас дома постоянно
велись разговоры об операциях, как о чем-то самом простом и
привычном, и я, прислушиваясь к ним, начал вполне серьезно
раздумывать, — не попросить ли мне отца вынуть мое сердце;
и я уже представлял себе, как возница дилижанса, в фуражке
с плюшевой полоской и с нумерной бляхой, вносит в корзине
мое сердце, да, да, мне очень живо рисовалось в воображении,
что мое сердце ставят на буфет в столовой маленькой дамы.
И я как-то не связывал это принесение в дар своего живого
сердца ни с какими ранами или страданиями. <...>
Четверг, 11 мая.
Мне кажется, что фотография способна передать не более,
чем животную сторону существа изображенных на ней мужчин
и женщин.
Не верьте людям, которые утверждают, что любят искус
ство, а между тем в течение всей своей дрянненькой жизни не
отдали и десяти франков за какой бы то ни было эскиз, за что-
нибудь написанное кистью или нарисованное. Человеку, влюб
ленному в искусство, мало только любоваться произведениями
искусства, ему хочется владеть, — независимо от того, богат он
или беден, — хоть кусочком, хоть частицей этого искусства.
Июнь.
<...> Как растянуты и водянисты «Диалоги» Ренана *.
Я еще допускаю, что такая ин-октаво, созданная каким-нибудь
ученым Энкеладом *, каким-нибудь гениальным сорвиголовой,
может представлять интерес; но то, что написал Ренан, этот
буржуазно-добронравный попик от платонизма, — совсем не ин
тересно. А для меня — особенно, потому что все завиральные
гипотезы принадлежат не самому философу, но представляют
собой обрывки того, что болтал Бертело у Маньи после шам
панского.
Вторник, 15 июня.
У Бребана.
Э б р а р . Нет, я не допускаю мысли, чтобы народу, насчиты
вающему тридцать шесть миллионов человек, всеобщее избира
тельное право заменило религию.
232
Б а р д у (с какой-то печальной убежденностью в тоне). Мы
кипим в котле революций.
Я. Вернее сказать, мы живем среди распада изжившего
себя, одряхлевшего общества и не видим очертаний нового об
щества.
3 июля.
Все последние дни я душою был с Софи Арну и с Сент-
Юберти; я общался с семьей прелестных рисовальщиков, по
фамилии Сент-Обен; я работал в архивах и рылся там среди
изящных эстампов бывшей Академии Музыки; перебирал в
своих папках и в папках Детайера исполненные грации ри
сунки, каких мы теперь уже не видим, и никак не мог налюбо
ваться ими; я был счастлив, перенесясь в эпоху, которую
люблю, живя среди людей этой эпохи... Но я связан данной са
мому себе клятвой, что в июле снова примусь за свой роман *.
И я чувствую себя хирургом, оторванным от созерцания редко
стных антикварных вещиц, ласкающих глаз, и вынужденным
вернуться к своему жестокому ремеслу анатомирования, к со
временности, к грубой прозе, к труду тягостному, мучитель
ному, от которого моя нервная система — все то время, что
книга обмозговывается и пишется, — постоянно испытывает
страдания.
В наши дни подрастает поколение книгочиев, чьи глаза зна
комы лишь с черным типографским шрифтом, поколение мел
котравчатых молодых людей, чуждых страсти и воодушевле
ния, незрячими глазами глядящих на женщин, на цветы, на
произведения искусства, на красоту природы и, однако, считаю
щих себя способными писать книги. Книги, значительные книги
возникают лишь как отклик сердца пылкого человека, взволно
ванного всеми чудесами мира, — прекрасными или уродливыми.
Что-либо хорошее в искусстве создается лишь тогда, когда
все чувства человека — словно окна, распахнутые на
стежь. < . . . >
Четверг, 3 августа.
<...> Банвиль слишком олимпичен. Впоследствии его про
изведениям повредит то, что в них беспрерывно расхаживают
олимпийцы из Фоли-Бержер * среди кое-как сколоченной и раз
малеванной бутафории. < . . . >
233
Вторник, 15 августа.
Мне кажется, что ценитель искусства не рождается сразу,
как гриб после дождя, что его изощренный вкус — следствие
того, что два-три поколения подряд стремились ко все большей
изысканности в предметах повседневного обихода.
Мой отец, солдат по профессии, не покупал произведений
искусства, зато от домашней утвари он требовал добротности,
красивой отделки, незаурядного изящества, и мне помнится,
что в те времена, когда еще не было посуды из муслинового
стекла, он пил из стакана настолько тонкого, что его разбило
бы неосторожное прикосновение. Я унаследовал эту изыскан
ность восприятия и не способен оценить вкус лучшего вина или
превосходного ликера, если пью из простого грубого ста
кана. <...>
Пятница, 1 сентября.
По словам Флобера, в те два месяца, что он просидел, как
замурованный, в комнате, жара как-то способствовала его твор
ческому опьянению, и он трудился по пятнадцати часов в