Шолль будто бы сказал Мопассану, что решительно соби
рается оставить политику * и засесть за роман, но не знает,
стоит ли писать роман аналитический в духе Бальзака, или же
приключенческий в духе Понсон дю Террайля... что у первого
есть собственно человек двадцать поклонников, вроде Шолля,
а романы второго читаются в самых глухих городишках и де
ревнях. Ну и писатель, нечего сказать, и что за низменные
идеалы в этой жалкой голове!
Вторник, 7 февраля.
Валлес, который завидует всякой славе, если это не его слава,
и не возражает, чтобы мое имя гремело в прошлом, но не в на
стоящем, почти добродетельно возмущается мной *, делает из
меня помесь маркиза де Сада с мадемуазель де Скюдери, сравни
вает мою книгу с жужжанием шпанской мушки в больничном
колпаке, высмеивает описанную мною сардоническую агонию.
Да, не отрицаю, эта сардоническая агония — вымысел, плод
воображения... но она возможна, она вероятна. Я не осмелился
бы описывать ее, если бы не имел некоторых сведений. Вот что
случилось с Рашелью. У нее была старая служанка, к которой
она была очень привязана, я списал с нее старуху Генего. И эта
служанка заболела, тяжело заболела; однажды ночью актрису
разбудили, говоря, что больная в агонии. Вся в слезах, Рашель
спускается вниз, она искренне горюет; но не прошло и четверти
часа, как артистка уже с головой ушла в наблюдение за агонией
этой женщины, которая стала для нее чужой, стала сюжетом.
Об этом случае мне рассказала Дина Феликс *. < . . . >
298
Среда, 8 февраля.
Мои собратья не замечают, что «Актриса Фостен» совсем не
похожа на мои прежние книги. Они, по-видимому, и не подозре
вают, что в этом романе есть нечто совершенно новое: в изу
чение действительности введены поэзия и фантазия, — и что я
попытался продвинуть реализм вперед, придать ему некие ли
тературные полутона и светотени, которых ему недоставало.
В самом деле, разве природа перестает быть реальной, когда на
нее смотришь при свете луны, а не при блеске полуденного
солнца?
Да, в моей последней книжке есть что-то новое, и быть мо
жет, лет через двадцать вокруг нее возникнет целое направле
ние, так же как ныне есть направление, восходящее к «Жер-
мини Ласерте».
Суббота, 11 февраля.
«Актрису Фостен» крушат по всей линии. После Ульбаха —
Шапрон, после Шапрона — Дельпи. Все эти господа отрицают за
книгой какие бы то ни было достоинства. Вот как выражается
по этому поводу Дельпи: «Господин де Гонкур выпустил совер
шенно бессмысленный роман. Безумно претенциозный стиль,
содержания никакого; характеры неестественные или плохо вы
писаны; наконец, ничего подобного в жизни не бывает. Да к тому
же — скучища!» Правда, несколькими строками дальше госпо
дин Дельпи вещает, что совершенный роман девятнадцатого
века призван дать Людовик Галеви. <...>
Хороши же нынешние критики, предрекающие нам, что
вскоре будет безраздельно царить литература в духе Беркена.
Беркинады никогда не взрастают на гнилой почве скептического
и насмешливого общества. Для них нужно, чтобы нация обла
дала если не простодушием, то по крайней мере способностью
строить иллюзии, иллюзии, какие были в годы, близкие к 1789,
и каких нет в 1882 году. < . . . >
Вторник, 14 февраля.
Ужасный грипп не дает мне выйти из дому, извне сюда не
доходит никаких известий о моей книге. Ну не насмешка ли, что
в это самое время Коломбина из «Жиль Бласа» рисует моего
почтальона согнувшимся под тяжестью писем, которые я будто
бы днем и ночью получаю от женщин? *
299
Четверг, 16 февраля.
Сегодня, будучи совсем больным, я вывел пером название
первой главы моего романа, «Тони-Френез» * (название услов
ное).
Пятница, 17 февраля.
Болезнь меня доконала, я не держусь на ногах и совсем не
в состоянии работать; вновь раскрываю свое завещание * и за
бавляюсь тем, что раздаю пустяки на память людям, которых я
люблю в этом мире.
У меня нет неприятного чувства, что я набрасываю записи
post mortem 1. Но написанное не всегда весело перечиты
вать, и поскольку я ставлю точки над «i» только при вторичном
чтении, моему завещанию их будет не хватать. < . . . >
Понедельник, 6 марта.
Сегодня снова, как в прежние времена, состоялся наш обед
Пяти, на котором уже не было Флобера, но еще присутствовали
Тургенев, Золя, Доде и я.
Душевные горести одних, физические страдания других на
водят нас на разговор о смерти — и мы говорим о смерти вплоть
до одиннадцати часов, порой уклоняясь в сторону, но неизменно
возвращаясь к этой мрачной теме.
Доде говорит, что мысль о смерти преследует его, отравляет
ему жизнь; всякий раз, когда он въезжает в новую квартиру, он
невольно ищет глазами место, где будет стоять его гроб.
Золя рассказывает, что после того, как скончалась в Медане
его мать и лестница оказалась слишком узкой, так что гроб при
шлось вытаскивать через окно, всякий раз, как взгляд его па
дает на это окно, ему приходит на ум вопрос: кто будет выта
скивать его гроб или гроб его жены?
«Да, с того дня мысль о смерти подспудно таится в нашем
мозгу, и очень часто — у нас теперь в спальне горит ночник, —
очень часто ночью, глядя на жену, я чувствую, что она тоже
не спит и думает об этом; но оба мы и вида не подаем, что ду
маем о смерти... из стыдливости, да, из какого-то чувства стыд
ливости... О, эта страшная мысль!» И в его глазах появляется
ужас. «Бывает, я ночью вскакиваю с постели и стою, секунду-
другую, охваченный невыразимым страхом».
1 Посмертные ( лат. ) .
300
«А для меня, — замечает Тургенев, — это самая привычная
мысль. Но когда она приходит ко мне, я ее отвожу от себя вот
так, — и он делает еле заметное отстраняющее движение ру
кой. — Ибо в известном смысле славянский туман — для нас
благо... он укрывает нас от логики мыслей, от необходимости
идти до конца в выводах... У нас, когда человека застигает ме
тель, говорят: «Не думайте о холоде, а то замерзнете!» Ну и вот,
благодаря туману, о котором шла речь, славянин в метель не
думает о холоде, — а у меня мысль о смерти сразу же тускнеет
и исчезает».
За обедом мы упрекали, и справедливо, молодых в том, что
они смотрят на природу не собственными глазами, а сквозь
книги своих предшественников.
Четверг, 9 марта.
Обед у Золя.
Изысканный обед: зеленый суп, лапландские оленьи языки,
рыба по-провансальски, цесарка с трюфелями. Обед для гурма
нов, приправленный оригинальной беседой о самых вкусных
вещах, какие только может подсказать воображение желудка,
и под конец Тургенев обещает угостить нас русскими вальдшне
пами — лучшей дичью на свете.
От пищи беседа переходит к винам, и Тургенев, со своим
неподражаемым искусством рассказчика, изображает нам,
словно художник, легкими мазками, как на каком-то немецком
постоялом дворе распивают бутылку необыкновенного рейн
ского вина.
Сначала описание залы в глубине гостиницы, вдали от улич
ного шума и грохота экипажей; потом приход степенного старого
трактирщика, который явился сюда в качестве уважаемого сви
детеля процедуры; появление дочери трактирщика, похожей на
Гретхен, — с добродетельно-красными руками, усеянными бе
лыми пятнами, какие можно видеть на руках всех немецких