петь: «Он рогат, он рогат, мой отец!..»
Суббота, 23 февраля.
Выставка Современного рисунка *.
Мои глаза чувствительны не только к прекрасным творениям
XVIII века, но и былых веков, так же как и века настоящего.
И я считаю чудесными, неповторимыми рисунки Милле, да,
Милле! Но в то же время я утверждаю, что маленький эскиз
Мейссонье, вызвавший здесь наибольшее восхищение, при всей
его выразительности, не выдержит сравнения с рисунком Габ
риеля де Сент-Обена, например, с его виньеткой к «Личному
интересу», которую я как раз смотрел сегодня утром у себя
дома. И тут дело не в том, что она мила, но в искусстве, в ма
стерстве!
А серые, невзрачные, жалкие рисунки карандашом г-на Энг
ра — не слишком ли тщедушно это искусство рядом с эскизами
Латура, эскизами Рейналя или Шардена, находящимися в по
следнем зале! Бракмон, которого я встретил на выставке и с ко
торым не мог не поделиться, сказал мне, что наброски Латура —
это каменные глыбы! Ну так вот, я, конечно, предпочту подоб
ные глыбы мелким, мелким, мелким карандашным пустячкам!
Но, черт возьми, даже в этом жанре, портрет г-жи X*** работы
Реньо талантливее в сто раз!
Сегодня я потратил две тысячи сто франков: тысячу сто на
китайские лаки и бронзовые фигурки, а восемьсот — на рису
нок Гаварни, купленный у Бенье. И этот день — продолжение
других расточительных дней. Честное слово, я сошел с ума! Ах,
я ничего в жизни не жалею ради этого вина, опьяняющего мой
взор, ради этих прекрасных духовных излишеств!
Понедельник, 10 марта.
Как удивительно неистребимое чувство глупого удовлетво
рения, которое испытывает даже старый писатель, видя себя
334
напечатанным в газете. Сегодня утром, еще не было семи ча
сов, а я уже два или три раза спускался вниз, в одной сорочке,
чтобы посмотреть, нет ли в моем почтовом ящике «Жиль Бласа»
и помещено ли в номере продолжение «Шери». < . . . >
Среда, 12 марта.
Ни письма, ни слова, ни встречи с человеком, читавшим мою
книгу. Полное и почти мучительное неведение того, какое впе
чатление произвели первые напечатанные части моего романа;
а уже на стенах объявление с оборванными углами о «Шери»
исчезает под новым: «Я голоден».
Пятница, 14 марта.
Как бы человек ни был уверен в своей одаренности, все же,
когда приходит определенный возраст, он в душе страшится
слишком глубокого молчания вокруг себя; он начинает думать,
уж не наступило ли у него незаметным образом размягчение
мозга?
Суббота, 22 марта.
То ли по причине моей отшельнической жизни, то ли по
какой-либо иной, но я уверен, что с тех пор, как существует на
свете литература, не было писателя, который во время печата
ния своей книги страдал бы, как я, от полного неведения того,
какое же впечатление произвела она на публику.
Сегодня вечером банкет в честь Рибо, куда, невзирая на мое
нерасположение к банкетам, меня почти насильно увел Фурко.
Сто восемьдесят гостей за обедом в столовой, напоминающей
луврскую галерею Аполлона; над входной дверью подвешена
огромная палитра, назначение которой — показать подмастерь
ям, какова должна быть палитра мастера.
Банкет, полный радушия. У художников чувство зависти
смягчено известной склонностью к мальчишеству, детскостью,
которой им хватает на всю жизнь, поэтому зависть их не так
горька, не так черна, как у литераторов. К концу обеда полился
мощный поток речей: речь Барду, благостная, словно у настоя
щего проповедника, речь Камфена, который разыграл идиота,
хотя, в сущности, он, пожалуй, не таков, яростная речь Фурко,
произнесенная с запальчивостью неуверенного в себе человека.
Оказалось, что этот банкет, устроенный в честь Рибо, назло
Институту, был дан немножко и в мою честь, и во всех уголках,
куда я забивался, ежеминутно появлялись молодые, имена ко-
335
торых я едва припоминаю, чтобы представиться мне и привет
ствовать в старом Гонкуре великого независимого писателя.
Воскресенье, 23 марта.
Вечерний пейзаж в Пасси.
Небо настоящего вишневого цвета, небо изрезанное, исчер
ченное, заштрихованное сучьями, ветвями и веточками деревьев,
выплетающими на нем черный узор в зеленых мазках, какой бы
вает на древовидном агате. Потом — поезд, предшествуемый
толстым, совершенно прямым столбом белого дыма, и с синими,
словно вылинявшими и выцветшими пятнами рабочих блуз на
верху, на империале; а на первом плане — сквозная резьба при
вокзальной решетки, которая блестит при лунном свете, как по
лированная сталь.
Вторник, 25 марта.
Нет, право, право же, никогда за всю мою жизнь не бывало,
кажется, у меня так мало посетителей, так мало писем, так мало
свидетельств моего существования, моего труда, моего та
ланта. < . . . >
Четверг, 27 марта.
Может показаться, что почта прекратила работу: я получаю
только письма верного моего друга Франсиса Пуатвена, и при
веденные в них цитаты заставляют меня перечитывать мой ро
ман.
Выставка Рафаэлли. — На удивление точная фотография фа
садов пригородных мэрий, распивочных и смешного домашнего
уюта мещан: в этом-то и заключается талант сего ловкого дель
ца, который заставляет сейчас Париж забыть Гаварни, переняв
у последнего модели — уличных философов, и тонкий рисунок,
напоминающий плетение из волос. И он — художник? Полноте,
достаточно взглянуть на его бездыханные этюды! Нет, он не
художник, но у него есть кое-что от наблюдательности, свойст
венной современному писателю.
Часов около шести я встретил Золя и Шарпантье, выходя
щих из редакции «Жиль Бласа». Они сообщили мне невероят
ную новость: «Шери» восхищаются, и мне нужно бы сходить
к Дюмону. До сих пор я избегал этого, откладывая чтение кор
ректуры на возможно больший срок. Мне еще помнился тот уг
рюмый, унылый прием, который устроил мне Лаффит, когда
«Актриса Фостен» печаталась в газете «Вольтер». < . . . >
336
Сегодня утром — статья памяти Нориака: его приравни
вают там к Флоберу, представленному всего лишь дилетантом, —
да, дилетантом, вы не ослышались!.. — которого мог бы заменить
ex aequo 1 любой конторщик, при условии, если будет соблю
дать его рабочий режим. Эта статья меня огорчила. Неужели
великий писатель никогда, даже после своей смерти, не полу
чает признания, — того признания, которое требует уважения в
не допускает хулы.
Пятница, 28 марта.
Признаюсь, я очень желал бы сейчас, когда считаю свой
труд близящимся к концу, — очень желал бы получить по нота
риально заверенному акту от того, в чьей деснице нить чело
веческого существования, концессию на два-три года жизни,
чтобы, отдавшись лени, радоваться своему заново созданному
саду, чтобы всласть и подолгу разглядывать мои безделушки,
прихорашивать их, получше размещать и вносить их изящные
описания в каталоги влюбленного поклонника искусства.
В легкости, с какой создается произведение, нет ничего не
обычайного, если то, что создано писателем, не содержит ни
единой мысли, ни единого выражения, словом, ничего, что при
надлежало бы ему лично.
Суббота, 29 марта.
В моем беспросветном унынии, приводящем меня к мысли
о полном уходе от мира, о замкнутой жизни в моем саду и среди