Я чувствую себя здоровым и сильным, несмотря на все невыносимые условия. Теперь здесь свирепствует брюшной тиф, говорят, что уже умерло много политических заключенных. Точно мы этого не знаем, так как больных сейчас же переводят отсюда в бывшую женскую тюрьму, расположенную рядом, но совсем изолированную от нас. Условия для лечения здесь прямо-таки ужасные. Врача Рыхлинского называют палачом… Никаких лекарств, кроме порошков, больным не дают. Трудно даже увидеть или вызвать фельдшера: больных с высокой температурой оставляют по 5 дней в камере без всякой врачебной помощи. Не удивительно, что здесь так часто умирают наши, особенно из Ченстохова, Лодзи, Домбровского бассейна, те, кто не может получать из дому никакой помощи. Уже умерло шестеро наших, из них пятеро от чахотки… Камера, где я сижу, солнечная, и у нас образовалась сплоченная группа из товарищей, с которыми я живу. Я помогаю другим учиться, и время очень быстро проходит. Обо мне поэтому не беспокойся, дорогая. Мы выписываем себе сало, солонину, немного сыра, селедки – и нам хватает этого. Чувствуем себя хорошо – так мало нужно человеку. Значит, будь спокойна за меня. Я теперь получаю письма и известия из Варшавы, получил также от Зоси две новые фотографии Ясика и письмо, в котором она пишет, что он развивается нормально и такой милый; я радуюсь этому и чувствую себя хорошо. Своих вещей мы еще не получили: железнодорожные власти не хотят их выдать из-за каких-то формальностей, а может быть, потому, что требуют от тюремной администрации уплаты стоимости восьмимесячного их хранения. Поэтому мы опять будем жаловаться, а пока большинство ходит без подметок, так как в тюрьме нет кожи, и говорят, что нет ее и на воле. Почти все кашляют, на прогулку не ходит и половина, у всех вид зеленый и желтый. Жалобы не помогают. Был у нас какой-то высший инспектор, который ответил, что на войне солдаты еще хуже обуты. Дорогая, если меня отправят в другую тюрьму, я постараюсь переслать тебе мои личные письма; может быть, ты сохранишь их для меня, а то в этапе письма очень часто выбрасывают, а я хотел бы некоторые из них сохранить.
P. S. У нас здесь ходят слухи о холере в Варшаве, может быть, ты слышала что-либо об этом? Напиши мне, не называя болезни, так как иначе письмо может не дойти. Многие из нас имеют свои семьи там и страшно беспокоятся. Еще раз целую тебя.
Твой Феликс
С. Г. Мушкату[126]
[Орел, Губернская тюрьма] Март 1915 г.
Я получил два письма от Зоей от 15/1 и 5/11 – последнее с 2 карточками Ясика. Я счастлив, что опять хоть письменно с моими близкими.
Я так редко пишу, ибо тяжелая однообразная жизнь окрашивает слишком в серые тона мое настроение. И когда я думаю о том аде, в котором сейчас вы все живете, мой собственный ад кажется мне таким малым, что не хочется о нем писать, хотя и он сильно донимает, иногда даже слишком сильно.
То, что вы узнали о наших условиях, – это правда. Условия эти прямо-таки невыносимы. В результате этих условий ежедневно кого-нибудь вывозят отсюда… в гробу. Из нашей категории[127] умерло уже в течение 6 последних недель пять человек, все от чахотки. Троим из них давно уже назначили место поселения, но их не вывозили, так как в течение семи месяцев не успели привести в порядок «бумаги». Все они были привезены сюда из Петрокова, помощи из дому у них, конечно, не было никакой, так как семьи их находятся уже за пределами государства,[128] а здешние условия убийственны. В последнее время, вследствие этих условий, многие заболели брюшным и сыпным тифом. Говорят, что ежедневно хоронят двоих-троих и что с 5 февраля (старого стиля) по 4 марта умерло 30 человек. Тех, которые заболевают тифом, вывозят из нашего «заведения» в бывшее женское «заведение», где теперь устроили якобы «больницу» для тифозных. Но пока придут сюда к больному, чтобы определить болезнь, проходят 4–5 дней, и больной лежит вместе с другими в переполненной камере в сильном жару. Теперь трудно добиться здесь даже фельдшера, не говоря уже о враче, видеть которого может только умирающий, и то не от заразной болезни. Это некий г. Рыхлинский, поляк, который передразнивает польскую речь поляков-«пенсионеров», не умеющих говорить по-русски, и который ругает их последними словами. Все называют его палачом и рассказывают о его недавних издевательствах над больными каторжанами в так называемом Орловском централе. Только что я узнал о смерти одного заключенного, который две недели тому назад заболел у нас в камере; после
4 дней болезни, когда от сильного жара он не мог уже ходить, его взяли от нас в свою «больницу». Врач туда совсем не заглядывает, больные оставлены на произвол фельдшера, который к больным относится хуже, чем к собакам. А болен здесь почти каждый, иначе и быть не могло. Пища отвратительная, вечно безвкусная капуста -
5 раз в неделю и нечто вроде горохового супа – два раза; дают также 1–2 ложки каши ежедневно, но без масла, а что может дать такое количество? Единственное питание для тех, кто не имеет помощи из дому, – это полтора фунта черного хлеба (чаще всего с песком) или одни фунт белого. Долго выдержать на такой пище нельзя. Все бледные, зеленые или желтые, анемичные. Белье меняют раз в две недели и дают грязное, вшивое. От паразитов избавиться невозможно, ибо в камерах тесно. Я, например, сижу в камере вместе с 60 другими (пару недель тому назад нас было 71 человек) в камере на 37 человек. А мы, каторжане, еще в привилегированном положении, ибо в таких же камерах пересыльные и военнообязанные сидели по 150 человек. Неудивительно, что среди них раньше всего появился тиф и больше всего уносит жертв. Я сижу сейчас в камере сухой, но большинство камер до того сырые, что капает с потолка и стены – мокрые.
Я живу здесь вместе с несколькими другими в одной коммуне, мы занимаемся вместе, некоторым я помогаю в учебе, и время быстро бежит, так быстро, что трудно поверить, что вот уже 8-й месяц с тех пор, как нас вывезли из Варшавы. Я получаю «Правительственный вестник», и мы знаем все, что можно узнать из телеграмм о теперешней войне. Мы живем в своей тесной компании, так как в камере имеются разные, совершенно чуждые нам люди и наши враги – те, кто попал сюда за предательство, за деньги, за шпионство. Отвратительные это люди. Но и среди остальных есть разные типы. Ничто в такой степени, как эта совместная жизнь, не открывает души человека. Познаешь ее, и тоска по другим условиям, по другой жизни становится еще сильнее, однако она исцеляет и предохраняет от пессимизма и разочарования. И если бы я мог писать о том, чем живу, то не писал бы ни о тифе, ни о капусте, ни о вшах, а о нашей мечте, представляющей сегодня для нас отвлеченную идею, но являющейся на деле нашим насущным хлебом… Когда я думаю о том, что теперь творится – о повсеместном якобы крушении всяких надежд, я прихожу к твердому для себя убеждению, что жизнь зацветет тем скорее и сильнее, чем сильнее сейчас это крушение. И поэтому я стараюсь не думать о сегодняшней бойне, о ее военных результатах, а смотрю дальше и вижу то, о чем сегодня никто не говорит…
Я в общем чувствую себя совершенно здоровым и обеспечен всем необходимым…
Сколько времени я здесь пробуду – не знаю. Два месяца тому назад несколько человек вернули отсюда в Варшаву на суд. Вскоре я, вероятно, получу обвинительное заключение, и так как бумаги уже месяц находятся в Судебной палате, то, может быть, скоро переведут меня обратно в Варшаву. Временно не отправляют отсюда этапов из-за тифа.