Как же мы изворачивались, сколько потратили сил, чтоб найти, достать, вернуть в указанный срок то, что выходит теперь в "Новом мире"! Зато прочли лет на двадцать раньше, было время подумать, понять, и восьмидесятые не повергли нас в шок.
"Раковый корпус", помню, выдали на три дня, и везде в эти дни читала я толстую книжицу с крохотными буковками: на кафедре, между лекциями, в перерыве, заткнув плотно уши, чтоб не мешал извечный студенческий гомон. И никто не смел ко мне подойти, никто не спрашивал, во что это я углубилась: по формату, буковкам понимали, что за бомба лежит у меня на столе. А "Новый класс" дал мне один физик.
- Дарю, - сказал он и прибавил мимоходом, так, без нажима: - Хорошо, чтоб и другие читали. Конечно, в ком вы уверены.
Была уже за такие дела статья - за "чтение и распространение", потому и предупредил. Вот странно: грозная власть, вооруженная до зубов, все под себя подмявшая, до смерти боялась безоружных, бесправных граждан. Узурпаторы они и есть узурпаторы!
С физиком мы поняли друг друга мгновенно, и состоялся между нами такой разговор.
- "Новый класс" прочтут все, в ком я уверена, обещаю. Но что толку? К семидесятым годам я уже порядком устала, а пожалуй что и смирилась.
- У каждого поколения свои задачи. - Похоже, он готов был к вопросу. У нашего - накапливать знания и распространять информацию. Придет время понадобится.
- Оно никогда не придет, - тоскливо сказала я. - Его никогда не допустят.
- Как знать...
Интересно, вспоминает он теперь тот разговор? Как же его звали? Не помню. Попал в наш дом вроде случайно: у Саши, мужа моего, был друг, он и привел. Но если случайно, то почему подарил книгу - такую ценную и опасную? Ах да, сын его посещал мои лекции, и мы иногда разговаривали. Вычислил и рискнул. Какими извилистыми путями шли мы тогда друг к другу!
И вот дожили. Со скрипом признались власти, что мы были правы - в возмущении своем, отчаянных словах и поступках, в "злопыхательстве" и "антисоветчине". И как же ранила нас эта долгожданная правота! Сколько лет мы злились, смеялись, передавали друг другу ядовитые анекдоты, но, не признаваясь себе, надеялись (я, во всяком случае, надеялась), что в чем-то перегибаем палку и есть что-то хорошее, все не так плохо, как кажется. Мы хотели, оказывается, быть неправыми! А выяснилось, что не догнули мы эту палку...
Нет, не то! Я рада, что дожила (запросто могла бы и не дожить), что взорвались шлюзы, не выдержав годами, десятилетиями копившихся завалов лжи, лицемерия, воровства, невежества, я вдруг остро почувствовала, как утомительно было не соглашаться со всей страной (или почти со всей, кроме нас, отщепенцев), как нуждается человек, чтобы ему наконец сказали: "Да, ты прав"! Но почти сразу к облегчению и надежде примешалась горечь - прожить жизнь в банде! - а потом эта горечь стала расти и расти, и в ней захлебнулась недолгая радость.
В чем тут дело, не знаю. Жизни своей стало жаль, сил, растраченных на добывание истины, своих юных надежд. Конечно, я добилась чего-то, но не о том я сейчас говорю...
И вот я вертелась, вертелась в постели - под одеялом жарко, откинешь холодно, во рту горько и сухо, а вода в чашке жутко холодная, ну просто ледяная вода! Пробовала полистать докторскую, но такое взяло меня отвращение, что и не выскажешь! Потянулась было за "Огоньком", а там расстрелы, захоронения... Невозможно! И тогда я встала, оделась и села к столу писать дневник - как тогда, сто лет назад, когда в девятом классе влюбилась - безумно и безнадежно. И сразу же, как тогда, здорово мне полегчало, и жизни во мне прибавилось.
Воля ваша, но в том, что все журналы сейчас черным-черны, есть некая хитрость. Видите, как было страшно и плохо? Так что вам еще повезло... Сколько помню себя, столько травят народ описанием его же страданий: война, революция, "кровавое воскресенье", Чапаев - "Урал, Урал-река, могила его глубока", - опять война, теперь - жертвы репрессий. Знаю, знаю: нужно преодолеть прошлое, чтобы... Только очень уж беспощадно все это, и не дают нам думать о собственной жизни, как с нами-то обращаются, как мы живем... Впрочем, эти мои рассуждения, наверное, спорны...
А поеду-ка я завтра в Москву - просто так, ни за чем. Завалюсь, например, в кафе - посмотрим, что там за кооперативы такие. Снаружи ничего не видно, на окнах красные занавески, чтоб с улицы не заглядывали - те, которые без денег. А я вот возьму и зайду, черт с ними, с деньгами! Приеду домой, расскажу Алене: дочка моя всеми новациями живо интересуется. Славка, сын, - меньше, да и живет отдельно. Сонечка его ждет ребенка, им сейчас ни до чего. Ну и правильно!
На следующий день
А в кафе меня не пустили - даром что кооперативное, - переняв, как переходящее знамя, от кафе обычных, казенных, извечную нашу традицию гнать и унижать потребителя. Правда, спровадили вежливо, я бы даже сказала изысканно, что, конечно, уже прогресс, только все равно обидно и грустно.
Всякий раз, приближаясь к кафе или, не дай Бог, к ресторану, как-то непроизвольно сжимаешься: сейчас, вот сейчас важный господин у дверей пошлет тебя подальше, на твое законное место - туда, где грязь, мокрый снег, северный ветер или, наоборот, невыносимая духота. Но тут я надеялась: понаслушалась "Маяка", поначиталась газет, вот и надеялась. Зайду, посижу, позволю себе эту роскошь, тем более после истории с диссертацией: такое унижение нужно срочно заесть чем-нибудь вкусным. Небрежно толкнула дверь, вошла по-хозяйски, а мне:
- Пардон, у нас заказывают заранее.
Еще и "пардон" с французским прононсом, а рожа при этом... Но внутрь я все-таки заглянула. А там, внутри, сплошь багровый плюш и канделябры под бронзу, наглый красавец за стойкой, столики на двоих, а за столиками раскрашенные, как куклы, женщины - сидят по двое, мужчин, как везде, много меньше. И как-то сразу мне стало ясно, что я здесь чужая и они мне чужие. Неуловимый, но явственный запах продажности, пошлая подделка под роскошь... Так что, пожалуй, правильно меня не пустили: избавили всех от взаимной неловкости.