22 апреля. Осталась одна, и так я целый день крепилась не задумываться и не оставаться сама с собой наедине, что вечером, теперь, всё прорвалось в потребности сосредоточиться и выплакаться, выписаться в журнале, хотя мне и веселей, и лучше было бы написать ему, если б было возможно. Выписывать нечего, скучно, пусто, просто жизни нет.
Пока Сережа на руках, всё как будто за что-то держишься, а вечером, когда он спать лег, всё хлопотала, бегала, как будто у меня дел пропасть, а в сущности просто не хотела и боялась задуматься. Всё кажется, что он на охоте, на пчельнике или по хозяйству и вот-вот воротится. Ждать-то я привыкла, всегда только он воротится в то самое время, когда если б еще немножко – и терпение лопнуло бы. Для того чтоб мне его не так жаль было, я всё хочу выдумать что-нибудь неприятное в жизни с ним и не могу, потому что как я его себе представляю, так знаю, что ужасно люблю его, и всё плакать хочется.
Поймаю я вдруг себя в какую-нибудь минуту и думаю: вот же мне не скучно, и, как нарочно, в ту же самую минуту сделается скучно. Ложусь сейчас в первый раз в жизни одна совершенно. Мне все говорили положить рядом Таню, а я не хотела – пускай или Лева, или уж никто в мире, никогда. Вот бы ему легко было умирать, я так была бы верна ему всегда.
А как я стала в нем теперь уверена, даже страшно. Смешно на себя, сижу и глотаю слезы, как будто стыдно плакать о том, что без мужа скучно. И так еще плакать 4 дня. Я вдруг сделаю глупость и поеду в Никольское. Я чувствую, что способна, если немножко запустить себя и свои слезы.
Журнал и это писание меня расстроили еще больше. На что я годна, если у меня так мало силы воли и способности что-нибудь переносить. А что делает он, не хочу и думать. Ему, верно, и легко и не скучно, и он не плачет, как я. Мне оттого не стыдно, что я одна, что журнал мой я не пишу почти и он перестал смотреть, не написала ли я, и что именно написала.
Не решаюсь лечь одна, я слабею, чувствую, что скоро Таня из гостиной услышит, что я плачу, и мне станет стыдно, а я так была благоразумна целый день.
3 ноября. Странное чувство: посреди моей счастливой обстановки постоянная тоска, страх и постоянная мысль о смерти Левы. И всё усиливается это чувство, с каждым днем. Нынче ночью и все ночи такой страх, такое горе; нынче я плакала, сидя с девочкой[18], и ясно мне делалось, как он умрет, и вся картина его смерти представлялась.
Это чувство началось с того дня, как он вывихнул себе руку. Я вдруг поняла возможность потерять его и с тех пор только о том и думаю. Живу теперь в детской, кормлю, вожусь с детьми, и это иногда меня рассеивает. И часто думаю я еще, что ему скучно в нашем бабьем миру, а я чувствую себя до того неспособной сделать его счастливым, чувствую, что я хорошая нянька – и больше ничего. Ни ума, ни хорошего образования, ни таланта – ничего. Я бы уж желала, чтоб случилось скорее что-нибудь, потому что, наверное случится, я это чувствую. Заботы о детях меня иногда развлекают, а в душе нет радостного чувства ни к чему, как будто пропало всё мое веселье.
Часто предчувствовала я прежде дурное, недружелюбное чувство Левы ко мне, может быть, и теперь он чувствует ко мне тихую ненависть.
1865
25 февраля. Я так часто бываю одна со своими мыслями, что невольно является потребность писать журнал. Мне иногда тяжело, а нынче так кажется хорошо жить со своими мыслями одной и никому ничего о них не говорить. И чего-чего не перебродит в голове.
Вчера Левочка говорил, что чувствует себя молодым, и я так хорошо поняла его. Теперь здоровая, не беременная, я до того часто бываю в этом состоянии, что страшно делается. Но он сказал, что чувство этой молодости значит – я всё могу. А я всё хону и могу. Но когда пройдет это чувство и явятся мысли, рассудок, я вижу, что хотеть нечего и что я ничего не могу, как только нянчить, есть, пить, спать, любить мужа и детей; что есть, в сущности, счастие, но от чего мне всегда делается грустно, как вчера, и я начинаю плакать.
Я пишу с радостным волнением, что никто не прочтет этого, и потому нынче я искренна и не пишу для Левочки. Он уехал, он бывает теперь со мной мало. Но когда я молода, я рада не быть с ним, я боюсь быть глупа и раздражительна. Дуняша говорит: «Граф постарел». Правда ли это? Он никогда теперь не бывает весел, часто я раздражаю его, писание его занимает, но не радует. Неужели навсегда пропала в нем всякая способность радоваться и веселиться?