М. А. Хрущева (сестра Анатолия). Русская Жанна д'Арк. Стремительная <походка>. Брови под углом вверх и соединяются на переносице. Курсистка. Устремилась в толстовство. Бросила. Еще что-то… Искусство: <продает> цветы. Трагедия матери. Светская дама и такая дочь. Послали к Амвросию. И она не вернулась. Ужас ее <матери> и унижение. Сама становится монахиней.
Нужно познакомиться с жизнью первых революционеров (Перовской, Фигнер и др.): их сердечные связи. И вопрос: в полной ли девственной чистоте рождались их поступки или тоже скрыто где-нибудь «женское».
Девятого января, когда пули свистели [54] возле Адмиралтейства, кому в голову могло прийти, что вокруг этого места стоят красивейшие в мире здания! А теперь мы ходим по городу и открываем, что Петербург один из красивейших в мире городов. Это открытие, что Петербург красивый город, принадлежит только к самому последнему времени. Не потому ли открыли это только теперь, что все успокоились и революционная волна не закрывает искусство.
Красивые дворцы — в них скучно. Красивые здания хороши в книгах, где их окружают белая глянцевитая бумага и красиво подобранные переплеты, набранная в правильные столбики история. В действительности их увидеть невозможно: обстановка, время — ночью или днем — вот если в четыре часа смотреть Казанский собор…
В. и Ф. [55] Не будь Ф., я бы погиб (Маруха): одиночество духа невоплощенного. Не будь В., я бы стал обывателем, т. е. материалом. Спасение (им я существую) произошло от сочетания. Для этого нужно было верить, чувствовать святость природы (младенца на воспитание); брак Карпова — чан: смирение: каюсь, вот я весь, начинаю вновь, все люди равны. И в то же время страдание от этого: она. Душевно соединился, духовно один и вот — писание. Значит, В. — одиночество, Ф. — общение, а в жизни наоборот: Ф. — одиночество (бытовое, отшельник), В. — общество (литература).
Мое первое литературное произведение. Перед этим письмо с чертиками. Я болел. Она пишет мне, что я сумасшедший. А.А. Клумова посмотрела и сказала: «Вы больны». Это крик последний: какие-то обломки и никаких прав на то, что у всех есть. Тогда вот из-под обломков является чувство смирения, всенародного, всемирного покаяния, и я согласен быть маленьким, делать какие-то маленькие дела, служить всем, быть, как все. Доктору я напишу о всех своих грехах, о всем своем тайном, чтобы все тайное стало явно. И вот я пишу, какой я, описываю всего себя подробно и отдаю себя: все, что он велит, я сделаю.
Он стал читать, останавливаясь на разных словах: там написано: «Я не дворянин». — «Вы не дворянин?» — «Нет! Не дворянин». Отметил, и дальше: «Работаете, что же, в таком состоянии вы можете работать?» — «Я занимался осушением болот». — «Осушением». Отметил, и дальше. И вот все кончено. Прочел, сложил четвертушкой и наколол на иглу, а на игле было еще несколько произведений. И я не имел силы возмущаться, кричать: ведь я же больной, я отдал себя, я подчинился, я — не я, материал для доктора. И это только самое, самое начало всего моего нового пути унижений. Я предложил доктору денег, он отказался. А мое первое литературное произведение осталось на игле и согнутое в четвертушку топорщилось, расходилось на игле, словно было живое насекомое, проткнутое иглой собирателя.
— Бросьтесь в чан, и мы воскресим вас [56],— говорил Легкобытов [57].
Броситься, веруя в воскресение. Сопоставить с искушением сатаны [58]. С побегом Толстого [59]. Кому-то нужно отдать себя, свою маленькую волю и найти ее в мировой воле. Психология этого состояния: все мои мучения, вся моя злость и проч. теперь кажутся мелочью: поднимается волна большой любви, похожей на счастье (как в путешествии), и будто ничего не было. Что же это за волна такая? Без всякого сомнения, она есть выход из одиночества.
Что это — революция? Разбой?
Та же самая волна ведет и в тюрьму, и к н е й, и в литературу, и в степь: расширение души после греха.
Весь социализм (настоящий) выражен словами Спасителя: нет ничего тайного, что не стало бы явным [60]. Когда каждая личность (тайна) достигнет своего высшего совершенства, то она перестанет уже быть для себя (тайной) и станет для всех, раскроется (явной станет). Это совершается, и ныне и всегда будет так, и всегда было так. Социализм был и будет. Что же касается обыкновенного социализма наших дней, то это есть лишь простая регистрация факта. Заинтересовались фактом и стали регистрировать.
И вообще так называемая общественная жизнь есть не что иное, как приходно-расходная книга, которую ведут с величайшей точностью «общественники», произнося «свобода» и не понимая, в чем тут дело.
Свидетельство внутренней моей совести, что «Охтенская богородица» не виновата [61] (Дарья Васильевна Смирнова) … Почему травит мелкая пресса? Кличка невыгодная: хлыстовство, и вместе с тем ходят слухи в обществе о хлыстах как о безнравственных людях, все это создает… А между тем имеет значение не больше, как однажды на лекции Андрей Белый называл богородицей Зинаиду Гиппиус. Никакого хлыстовства, благодаря Бонч-Бруевичу доказано [62], какое оно, например, в «Новом Израиле». Я познакомился с Дарьей Васильевной <1 нрзб.>. Так что все, что я знаю, говорит против, иду на суд глубоко уверенный, что <прав>, и мы увидим лицо выдающейся русской женщины.
А. М. время от времени обливается мечтою, как потом бессилия, и тогда он весь светится изнутри: ему представляется родной город Елец, как Брюгге: старички Мих. Ефт. с Мар. Иван, на завалинке, обрыв, дерево. И не замечает, что <пусто> уже <давно>, вокруг его опустошенных мест чудесная декорация: новгородские гении, Игорь Грабарь [63], старообрядчество, этнография. И нет в городе ни одной старинной настоящей церкви, нет дома красивого, а что-то родное, любимое: так он обливается потом мечты и все вокруг новое презирает и ненавидит. Седеет, молодой, в бессильной мечте. Стяга нет. Грабарь. Старина и вообще Брюгге.
Осматривали Тарховку: хочу дом купить [64], зачем? Время приходит собираться в точку. Много, много сделать всего. Сделать! делать значит верить: верю в другое и перехожу в другое. Так самый простой работник верует бессознательно.
Блок и Гиппиус. У Блока два лица: одно каменно-красивое, из которого неожиданно искренняя речь… а то вдруг он засмеется, как самый рядовой кавалер из Луна-парка [65]. Так и у Гиппиус: из богородицы вдруг становится проституткой с папироской в зубах.
А еще спрашивают, почему хлысты пьянствуют. Это все люди двойные: высоко парят и падают… в кабак. Что есть кабак? (тема Розанова). У Мережковского в доме вообще это сочетание религии с кабаком (курят без перерыву), что некогда так поразило Проханова. А их рассуждения и общественная деятельность — какой-то умственный выход из этой хлыстовщины.
Девушка Мариэтта Шагинян, влюбленная в Гиппиус: шум юбки.
Тем она и страшна, эта хлыстовщина, что человек для жизни опустошается. Дает высшую радость самовольной мечте… После все плоско. А в то время, когда я начал ходить к Мережковскому, он уже боролся с декадентством-хлыстовщиной: Книжник вертится [66], а он вовсе и не вертелся. Ремизов очень бы хотел повертеться. Вообще все бы с удовольствием повертелись, а потому заискивали у хлыстов. («Повертеться желали» — а хлысты вовсе и не вертелись.) Для тех это все «шалуны» [67]. Мережковский стал проповедовать воплотившегося Христа.
Мережковский и хлысты спасали культуру через Эрос. Личность — начало.
Быть может, никогда литература так близко не стояла к народу, как в эпоху декадентства: характеризовать тип богов и этики: чем отличаются? У одних эстетика, у других религия: это и есть отличие.
Картина (общая) России: кабак, церковь, кладбище… и проч. — заняться этой общей картиной.
Цель: техническое преодоление трудностей писания: от восприятия к выражению: Розанов.
У сестер Володиных у всех есть закваска их старой тетушки, за которой ухаживал, говорят, еще мой батюшка, но ничего не добился: она предпочитала ему цитру с металлическими струнами. И не то, чтобы она была бы какой-нибудь выдающейся артисткой, нет, страсть ее была совершенствоваться в чем-нибудь, чего-нибудь достигать: в период знакомства с моим отцом она достигала совершенства на цитре, потом была живопись, потом английский язык, потом целый <длинный список> всевозможных достижений и, наконец, уже в глубокой старости опять цитра, цитра сама но себе, без всяких воспоминаний в связи с ухаживанием моего отца. В громадном доме Володиных, в какой-то неизвестной мне комнате, — комнат было так много, что, может быть, и не мне одному была неизвестной эта комната, — сидела, запираясь на ключ, эта старая тетушка и все достигала и достигала на цитре совершенства. Очень редко она из своего затворничества и показывалась к нам, всегда насыщенная каким-нибудь достижением, всегда собой довольная и для нас ужасно, по-сумасшедшему несчастная.