— «Пальчики», «пальчики»! — приговаривает Сопешко,— да вы посмотрите ему в глаза.— Вот! Смотрите: это самострел. А вот, смотрите, преступник. Вы любите лошадей? вы вглядываетесь в их морды, какая разница! Так и тут! Преступник и герой тут рядом, это как в обыкновенной нашей жизни. Что нового дает война?
— Новое в очевидности,— сказал я. И, кажется, это очень ему понравилось.
Он уже разобрал с научной точностью самострельные раны. Делает опыты: ходит каждый день за город стрелять мертвые руки. От выстрела на близком расстоянии в ладонь получается та же самая звезда, как у большинства раненых, и такое же опаление. Фаланга пальца может быть отбита тоже только на близком расстоянии. И таких поступает
-119-
все больше и больше: теперь уже по шестьсот в день. Это открытие профессора. Он ему рад, как всякий открывающий, но он боится страшных последствий этого: расстрел «пальчиков». Нет, он их не выдаст, он только тогда их выдаст, если ему дадут слово в определенной степени наказания: после излечения раненых возвращают на позиции, и только. Это гуманно и справедливо, потому что «пальчики» именно в том и виноваты, что нарушили равенство условий с другими, т. е. одному в лоб, а ему в палец. Профессор почему-то слишком уж долго распространялся о своих мерах «гуманности», как будто сам был в чем-то виноват. Он даже оправдывал их, он предлагал всем судящим самим сесть в окопы без пищи на несколько суток и потом судить... Все равно, что бы ни говорил профессор, легенда о «пальчиках» забралась в мое самое сердце и пошла со мной на войну.
— Везут раненых! — говорят мне. Я спрашиваю:
— Легко раненых? И мне отвечают:
— «Пальчики».
У моего спутника лицо юноши, а губки старенькие, тонкие, глаза бледно-голубые, ножки подгибаются, в пальцах нет чувствительности, не то солома, не то дряхлый старик, а года средние: тридцать два.
— Скажите, кто вы, уполномоченный? — спросил я однажды его.
— Я,— обрадовался он,— спросите их, кто я — я сам не знаю, кто я, что я. Я столько денег дал на [раненых], столько труда, я все поставил на карту и все-таки я до сих пор не знаю, кто я, что я.
— Почему же вы так не определились?
— Почему — очень просто: я хочу на передовые позиции, а они меня не пускают.
А вокруг у нас полумрак огромного вокзала, линии товарных поездов, будто канаты нервно-гигантского существа, и среди них где-то наш вагон, где?
Наконец его прикатили, куда-то на четвертый путь, идем к нему какой-то туннелью, мой уполномоченный совсем ослабел, натыкается, ругается, но все с тоном, как будто он
-120-
что-то разыгрывает, спрашивает величественно, и везде ему направо и налево отвечают: «Тошно так!» и «Никак нет!».
Вагон пустой, что-то около ста одеял, несколько пачек бланков, немного марли. Очевидно, поездку эту устроили, чтобы отвязаться. И так уполномоченный едет на позицию.
В моих ушах вечный звук: «Мой вагон!», я понимаю, он хочет устранить меня, он ведет вагон, он выполняет важнейшее поручение, он что-то доложит в штабе о вагоне, сам Редько-Дмитриев обратит внимание на это и даст новое поручение в самый бой на передовые позиции.
Нужно вспомнить, как мы собирались, сколько закупили консервов. Шелковый халатик, не забыл туфельки, брезентовую кровать, пудру, всякие щетки и приговаривал: «Вы думаете, это только у меня, это у каждого офицера есть». Браунинг, портупея, щегольская куртка, другая теплая куртка — целое приданое.
Вагон стоит один, и мы стоим возле него в ожидании, стоим часами ночью в сырости, приходят какие-то офицеры и один фельдфебель, заведующий парком, [сначала стоит молча] уполномоченный и вдруг начинает ему рассказывать все о себе: он уполномоченный, мой вагон, а офицер [говорит]: мой вагон, у офицера вагоны нагружены шрапнелью, у уполномоченного — пустой вагон.
Приготовилось аскетическое ложе. Классный вагон. По рюмочке коньяку. — Нет ли книжечки? Походная кровать, халатик, туфельки уже пригодились.
Движение — это все: туда артиллерийские снаряды, оттуда раненые. Ночные огни и голоса: остановился поезд, стоит на разъезде, огни, голоса, сестры милосердия обходят, кормят, спрашивают: — Легко раненные? есть тяжело раненные? Какие-то серые пласты на соломе. Другие спрашивают у нас: есть у вас легкая шрапнель, мало ли легкой шрапнели?
Утро в Каменке. Саженная воронка на земле, наполненная теперь водой, целые маленькие озера блестят там и тут. Офицер (серый, как серая сестра) возвращается из больницы к своему 127 полку, поправился, узнал место сражений,