С плачем провожают свои стулья, столы, скатерти хозяева, и обезличенные вещи складываются и разворовываются именем коммуны. Стужа в домах у всех, как у собак, лающих холодной ночью, пар валит изо рта. Холод и голод, грабительские обыски, болезни.
В деревне все-таки преувеличивают городской голод: там не учитывают претензии культурного человека. В городе преувеличивают деревенскую сытость, не учитывая воздержанность обычную примитивных людей.
22 Декабря. Метель такая, что едва не погибли по дороге в баню и потом... В городе помыться нельзя: бани по недостатку дров закрылись; в домах холод, как в окопах, развелась на людях тельная вошь. В деревню приехали помыться! Борьба со вшами и тут же забота о театре для народа. Мучение совести за кума и молчание с той стороны.
Жизнь пчел[179]...
Иван Афанасьевич недоволен всеми книгами, ему кажется, что он все их читал когда-то, ему нужны книги новые о новом времени, ему представляется новая жизнь, новые государства, в которых нет больших городов, а в маленьких городах все дома украшены садами, и нет больших сел, а люди расселены по хуторам, расположенным по шоссейному пути или каналам... Когда я сказал ему, что все эти мысли уже существовали и в старой стране, что они даже в значительной мере осуществлены в Англии, — он очень удивился.
— Значит, — сказал он, — «нового нет ничего»?
23 Декабря. Мы вступаем в область общей жизни (быта), где личность друга чувствуется уже, как в прошлом, невидимой за цепью житейскою.
Мало-помалу мы уходим от себя, или, как говорят, мы привыкаем друг к другу. За горами-за долами остается первоначальное, и уже сладко вспоминать о нем. Странник, влюбленный в степь свою, поселился в ней, огородился и поливает капусту и не видит всю степь. Это ограничение целого и закрепление в привычках (использование) составляет сущность быта, через который, как в сновидениях, просвечивают начальные встречи духа. Тут все совершается бессознательно, тут все — Судьба... Как слепые идем мы по пути, создавая себе из привычки бога, пока этот бог не обольет нас своими вонючими помоями и, очнувшись, мы не восстанем на судьбу свою. Так выходят на пути нашем три росстани: одна росстань счастливого, кто всегда остается сам с собой и общается в духе лишь с себе подобными, другая росстань тех, кто размножается, делится, дробится, чтобы в конце всего восстать и, разбив все созданное, — вернуться к началу, третья росстань тех, кто, претерпев в смирении своем до конца, выставляет крест плюющему богу дробления и кончает жизнь свою земными цветами.
Теперь бунтарь наполнил все время и устанавливает для всех одинаково свои законы видимые, помяты земные цветы, небесные цветы наполнились кровью.
Мы, русские люди, жили, не зная обнаженного духа, мы жили во плоти, и небесный цвет, мы верили, живет где-то в Элладе-Европе, мы были у росстани смирения и ждали, что вот-вот крест наш рассыплется сам и земля наша покроется земными цветами, воплощающими всю красоту неба. Но, кажется, у самого конца наших страданий мы вернулись назад и пошли по пути третьей росстани: бунтаря, и так мы возвращаемся к первоначальному. Молоды мы, сильны — мы создадим новый мир в духе новом и ясном, стары — мы умрем бунтарями, и потомки наши странниками рассыплются по всей земле.
Лучшее, друг мой, что я в себе таю, открывается, когда я с Вами расстаюсь, и оно все растет и растет. Я все больше и больше в этом нахожу себя и работаю и действую. И так до момента нашей встречи, когда я бываю счастлив и могу ни в чем не разбираться. Потом мало-помалу начинает забираться в душу тревога за это счастье и что-то похожее на раскаянье. В чем? я не знаю. Мне кажется тогда, что я утерял тайное лучшее, которое берег для Вас, и утратил его, отдаваясь нашему общению. Вот теперь я возвратился к себе, и мне хочется встретиться с Вами так, чтобы потом уже больше не терять себя. Мне кажется, если бы это осуществилось, то совершенно невозможно было бы тревожиться за нашего третьего, и ему бы все можно было сказать и не чувствовать себя вором.
Маруся, отдавшая себя служению раю-обществу, я думал, приветливо смотрит на наш роман. Если бы это было так, она бы была тем необыкновенным существом, которое нарисовало мое воображение, но она оказалась обыкновенной старой девой. «Влез в семью» — про меня! Влезают с расчетом, но какой же я мог иметь расчет?
Как тоже стрельнула холодная сила отталкивания в руки Б. — она думала: «Вот человек, бросивший свою семью и разрушивший семью своего друга».
Приходит к Павлихе Семен:
— Что это у тебя, Павловна, самовар гудит? Ведь перед пропастью.