Не забыть, что сказал Иван Афанасьевич, прочитав Успенского «Крестьянский труд»: он целиком стал на сторону описываемого Успенским кулака, а что Успенский от себя говорит про общее дело, то считает вздором, началом греха интеллигенции, проповеди общего человека.
— Я, — сказал Иван Афанасьевич, — верю в дело только отдельного человека, верю в союз отдельных людей, но из поравнения получается вывод, а дела не может быть никакого.
Были наборщики и ставили буквы свинцовые, буква к букве, как избушка к избушке, и строка за строкой, как деревня за деревней по белому снежному полю, избушка за избушку, буква за букву держатся круговою порукой, ручаются за странных: «Броди, где хочешь, мы ручаемся, что в последнюю минуту поддержим тебя, приходи в нашу деревню, мы допоим, докормим тебя!» Ручались буквы наборщика за писателя: «Пиши, что хочешь! мы поддержим тебя и поставим тебя со всеми твоими небылицами в связь со всем миром странников-писателей, и ты будешь нам как те». Теперь нет наборщиков, буквы наборов рассыпаны: я теперь не в селе живу, а как обездоленный хуторянин, выгнанный из своего угла-приюта...
Как счастлив был тот телеграфист, который, стоя по колено в воде утопающего корабля, до последней минуты, пока вода не добралась до его рта, по беспроволочному телеграфу давал знать о гибели, призывая на помощь. У меня нет телеграфа! я пишу в свой дневник, но завтра я погибну от эпидемии тифа, и никто не поймет моих записей, не разберется в них. Я не знаю даже, как сохранить эти записи от гибели, почти неизбежной: разве я не видел тысячи тетрадей, написанных кем-то и теперь брошенных в печь, в погреба, наполненные водой, на дороги: письмами матери моей оклеены стены какой-то избушки...
Тропа моя обрывается, я поминутно оглядываюсь, стараясь связать конец ее с подобным началом тропы впереди, вот совсем ее нет, и на снегу виден единственный след мой, и поземок на глазах заметает и мой единственный след.
Друг мой! существуешь ли ты где-нибудь, ожидаешь ли, что я приду к тебе?
Я не жду твоей помощи, нет! я сам приду к тебе, только жди, жди меня!
Только бы знать, что ты ждешь меня!
После всего пережитого, после этого великого поста печати как может начаться она вновь теми же песнями? Кто-то сигнал дает начинать, и вот самое важное — о чем и как начнет писать первый.
3 Марта. Интеллигент и книга. Лева поет «Интернационал»: «Кто был ничем, тот станет всем»[215].
В этих словах замысел: творческое Ничто переходит во Всё и становится Богом. Сочинитель песни был метафизиком. Преподаватель политики воплотил это в образе «беднейшего из крестьян», и так наш Хрущевский вор Васька Евтюхин как председатель Комитета Бедноты стал осуществлять метафизическое Ничто, ставшее Всем.
Я однажды потерял в соломе свою трубку и встретился с нею глазами в тот самый момент, когда встретился с нею и Васька. Я успел ее поднять раньше его. «Жалко, — сказал Васька, — ведь она теперь четвертушку стоит!» — «Украл бы?» — спросил я. Он ответил: «Взял бы». — «Воры, — сказал я, — вот какой народ...» — «Какой?» — «Да нехороший». — «Чем нехороший? неправда! вор одному человеку нехорош, у кого крадет, а другим, всем чем он плох? Вам, например, согласны вы, что вам я верно служу, как первейший приятель?» — «Согласен, — сказал я, — согласен». Правда, все мое существование теперь держалось на Ваське, без него теперь нельзя было шагу ступить, он мне все доставал, во всем помогал, даже скарб сложил совершенно бесплатно, даже обещался отвезти в город моему голодному куму казенной пшеницы. Но вдруг я был признан собственником, подлежащим уничтожению, и вдруг все переменилось. Встав однажды утром, я увидел жену его на своем картофельнике, и при появлении моем она не уходила, а когда я спросил, почему так: «Теперь это ничье», — сказала она.
С этого момента я стал тем единственным, кому вор Васька плох, у кого он ворует для всех. Вид его, обращение со мной совершенно изменились, и в последний момент, когда меня выгнали из дома, я видел, как он сам резал мою свинью и всем, кто приходил, давал кусок сала, и все как бы причащались свининой. А испить свою обиду я и не мог ни на ком, потому что тут все было по закону: беднейший из крестьян стал всем, и все были в нем, в его законе. «Мы-то при чем, — говорили потом причастники, — разве мы что-нибудь против вас, Михаил Михайлович, имели, мы вас не гнали, мы понимаем, что вы первейший у нас человек, да ведь так всем».
Иван Афанасьевич потом говорил:
— Это не они, это какую-нибудь мысль через них продувает, какую мысль, откуда она, где ее начало, родник, головище?
— Головище, — сказал я, — в голове: Ничто становится Всем: «Кто был ничем, тот станет всем».