Около себя люди никогда ничего не видят, чтобы увидеть, нужно прийти кому-то со стороны.
Один из величайших русских обывателей — Лев Толстой, он думает, что если мы, каждый лично, решим жить хорошо, то и всем будет хорошо. (Если построить всю жизнь по Толстому, то это будет всеобщее подсматривание за жизнью друг друга.)
Лев Толстой и не мог быть другим, он большой художник, и потому горестные заметки сердца его ближе, чем ума рассудочные размышления{41}: его идея еще не рождена.
С другой стороны, у нас как свой теперь Маркс, объединяющий все немые, слепые силы в понятие экономической необходимости, которая движется по тем же законам, узнаваемым наукой, как и планеты и всё. Из этого мировоззрения выходит, как правило, поведение не жить хорошо, по-толстовски, а узнавать научные законы и действовать.
Численно у нас теперь преобладает в огромной степени местное мировоззрение, личное, обывательско-толстовское. Действенно, напротив, то объективно научно-законное, и каждой группе достается свое: обывателям — слезы, законникам — Москва.
И Москва слезам не верит{42}.
Моя задача быть посредником между землей и городом, моя мечта заставить Москву поверить слезам обывателя, и обывателю, чтобы не Иван Иванович…
Мне кажется, она и не должна верить. До сих пор я слишком много трогался слезами обывателя, часто внешне облеченным в какой-нибудь принцип. Когда я приехал в Москву, то принцип всегда обращался в слезы, и, поверив обывателю, я возвращался к нему дураком. Я наконец ожесточился и вот чего хочу от обывателя: пусть он дойдет до действительного принципа, и если это Толстовство, то пусть это будет реформацией, если реформацией, то пусть реформатор даст нам план действия для замены существующего новым.
А пока я займусь разделением принципов от слез, и в этом будет моя задача при направлении внимания на вопросы местной жизни.
Правда ли, как говорят все, что у нас нет свободы совести в отношении бывшей до революции?
22 Сентября. Местный человек, если ему не ладится, всегда винит кого-то, это его самая характерная черта, повинив такого-то, он успокаивается более или менее: виноват в дорогой рубашке оказался, положим, Иван Иванович, член правления Мосгубсоюза. Местный человек, неискоренимый личник и как таковой субъективист, ему кажется, если сменить Ивана Иваныча, то рубашка непременно будет дешевле.
Центральный человек, напротив, никого не винит, он хорошо знает, что в сокращении производства хлопка никто не виноват и, как ни старайся, с этим сразу ничего не сделаешь, стоит в графе цифра хлопка — и какую систему выборной ни придумывай, никто эту цифру сразу не может изменить. Поэтому центральному человеку все местные стоны и вопли более или менее должны быть чужды, и вот почему говорится, что Москва слезам не верит.
Так противопоставляются друг другу человек (государственный) с широкими планами, с действием, направленным к огромным немым силам, и (человек общества) обыватель со своими слезами.
Я лично пережил две жизни, первую, когда я занимался наукой и был правоверным марксистом (до 30 лет), и вторую, когда я вдруг нашел свое счастье в искусстве, Маркс мне стал постепенно чужим и родными философы-интуитивисты.
Теперь я переживаю третий период, молюсь неведомому богу и вижу вокруг себя множество молодых людей, совершенно таких же, как я первого периода. Я не мог выступить против них враждебно, потому что хорошо понимаю, что, если бы меня революция застала до 30 лет, я бы непременно был сам одним из первых зачинателей марксизма, и если идти против них, значит идти против себя.
Ландрин{43} (рассказ)В то время, когда мы все пили вместо чая жженую рожь и морковку с солью, я вздумал навестить одну свою родственницу, Марфиньку{44}, замечательную старушку.
Я был мальчиком дошкольного возраста, когда она, окончив курс в Сорбонне, приехала из Парижа и прямо в нашу глушь. Ей была дана инструкция от своего брата-революционера пока что… работать на легальном положении. Я был еще такой карапуз, что не понимал даже, какая была эта Марфинька хорошенькая барышня и как все это нелепо и ужасно ей, такой славной, засесть в деревне. Но и тогда все-таки я мог понять, что она ненавидела царя, дворянство (она была из купеческой семьи), издевалась над попами, и как у нас, детей, был Боженька, так у нее Некрасов… Свое приданое, всего тысяч десять, она истратила на постройку школы в одной очень глухой деревне (18 верст от нас), в том углу Орловско-Тамбовской губернии, где, как Тамерлан, потом прошел Мамонтов{45}. Только это вышло не сразу, вначале она учила просто в избе, рассчитывая, что в недалеком будущем ее работа на легальном положении кончится. Но случилось так, что брат ее, обожаемый ею и действительно прекрасный человек, вдруг переменил свои убеждения максималиста и явился в Россию работать тоже на легальном положении в одной большой либеральной газете. Вот и Марфинька тогда поняла, что ее личная жизнь кончена, сожгла корабли за собой и выстроила школу на свое приданое. С тех пор она и по наши последние дни работает в своей школе.