Выбрать главу

<На полях:> Алтай как колыбель человечества.

25 Марта. Сорочье царство. — «Эн-на сорока! — Эн грач! Только очень редко грачи, очень медленно летят. — Где-нибудь на пути перехватка»…

26 Марта. Всю ночь лил дождь и утром продолжалось.

Курок налево, спуск направо (ручной) (и <1 нрзб.>) — вверху — выучить!

Мирон рассказывал с отличным своим смехом, что Шараповский колхоз распадался с великим боем: три дня мужики бились. «Из-за чего же бились?» — спросил я. «По разным причинам, — ответил Мирон. — Прохор бился из-за овса: когда лошадь сдал в коллектив, то с ней сдал 17 пудов овса, а когда лошадь получил обратно, овес ему не вернули. Как же ему, правда, с лошадью весной в распутицу оставаться без корма?» По разным причинам так бились мужики Шараповского колхоза три дня, а вот где-то в Спас ли Закубежье или у Дмитрия Солунского и посейчас бьются: согнать дались в коллектив, сойтись — сошлись, а разойтись не могут.

Мирон еще рассказывал со смехом:

— Смотрю, стоит у окна, стучится ко мне один из бригады: уговаривал идти в колхоз, ругался, грозил лишить мануфактуры, пайка, обещался собственными руками зарыть, когда с голоду издохну. Теперь стоит, улыбается. «Ты что, — говорю, — опять уговаривать?» «Нет, — отвечает, — чинить приехали, если плуг или борона там или что…» Вытащил я плуг, десять бы рублей надо, а он так починил. «Да что же, — спрашиваю, — с вами сделалось? То кидался, как ястреб на курицу, а то… поди вот». Он отвечает: «Мы перегнули, теперь исправление направления и насчет веры не стесняем: собрались 6 человек — и верьте! И Пасха придет, у кого куличи будут, тоже стеснять не будем, только узнаем, у кого куличи, придем и будем рассказывать и пояснять, что все это тьма и предрассудок».

Мирон же на это будто бы ответил:

— Так-то ничего, мы будем есть, а ты стой и рассказывай.

После мрачной поры, когда вот-вот ждали мы кровавого конца, все вдруг кончилось комедией: колхозы распустились с боем и смехом…

«Аппарат» действительно вполне аппарат, стоит нажать пуговку, и начинается мгновенно соревнование. Слишком зависимые люди, холопы, а самостоятельным быть нельзя. И, видимо, это необходимо в наше время, из-под палки с голодным ничего не выходит. Чувствуешь, как неизмеримо умнее их мужики, даже бабы. Егоров, например, так охарактеризовал эту эпоху: «Все было не к делу». «К какому делу?» «Да к ихнему социализму: не нужно это социализму…»

27 Марта. Утро было морозно солнечное и в расчете, что разогреется и сложится роскошный день, мы с Павловной пошли в Бобошино. До полудня солнце светило через окошечко, потом пошел мелкий снег, и вечером, когда мы возвращались, вернулся зимний ландшафт.

Скворцы прилетели, но еще беспокойно перелетают с дерева на дерево и не занимают скворечников. Тетерева, говорят, воркуют по утрам.

Шеф

В Бобошине Еремин — бедняк держал всю деревню в страхе. Первое, конечно, что бедняк и у него особенные права. В последние дни («до газеты») страх в народе дошел до невозможного. Довольно было, чтобы на улице показался какой-нибудь неизвестный человек с папкой в руке, чтобы бабы бросались прятать добро, а если нечего прятать, то с болезненным чувством ожидать какой-нибудь кары. Тимофеева Мария рассказывала, что бабы по вечерам бегали друг к дружке, сговаривались в случае беды мужиков услать куда-нибудь в лес, а на сходку выходить одним бабам, потому что мужиков со сходки берут, а баб оставляют с детьми, а если бабу взять, то и детей надо. И обещались бабы стоять до последнего, и в коллектив нипочем не соглашаться. Так и ожидали этой сходки, как смерти: помрем вместе с ребятишками, подохнем с голоду, а в коллектив не пойдем.

И до того дошло ожидание чего-то страшного и последнего, что как только покажется на улице неизвестный человек с папкой, баба думает: «вот оно, начинается!» и бежит и прячет если есть какое лишнее добро, потом бежит сказать соседке. «Бывало, — рассказывал Мирон, — побежит к бабам, а дома ребятишки молятся: «Господи, не дай нам попасть в коллектив». До того дошло у детей, что Мирон своих уж отговаривал: «Глупые вы, чего вы боитесь, у нас лепешки овсяные, а там будут белые, там сахар, молоко, кисель».

Один только Еремин-бедняк ничего не боялся и всю деревню в страхе держал, первое, потому что он бедняк и у него права, второе, что на сходке горланил и яро требовал коллектива, третье, был здоров и хлестко дрался: говорить против него было опасно, встретишь в лесу один на один и отлупит. Их было, Ереминых, два брата, этот Антошка и Тимофей. После отца братья разделились, отцовский старый дом достался Антону, а Тимофей пошел жить на квартиру и через пять лет поставил себе новый дом и отличное завел хозяйство: три коровы, две свиньи, пять овец. У Антона же не только ничего не прибавилось, а даже и что было, ушло, и дом отцовский стал вовсе разваливаться: матица прогнулась, треснула, потолок чуть не подавил семью. Мастер кое-как справил дом, сделал железную скрепу, схватил ею матицу, винт пропустил и вверху навинтил гайку. Ну вот когда стали сверху настаивать на колхозе, Антон сразу горячо взялся за колхоз, потому что у него мысль была: когда, мол, утвердят колхоз, отвинчу я наверху гайку, матица разломится, потолок завалится, и я тогда буду у колхоза требовать себе новый дом. Из-за того и спорил и бился на сходках за колхоз, и доносил и держал всех в большом страхе. А когда газета вышла и было объявлена свобода: хочешь — иди в коллектив, хочешь — живи, как жил, то приехали все это разъяснять с Мытищенского завода шефы. Собрали сходку и шеф стал извиняться, что перегнули и линию партии искривили разные недобрые люди: бюрократы.