Каждый сентябрь думаешь, решаешь: устрою жизнь по-другому, без суеты, без нервной трепки, устрою ее с каким-то ритмом, с прослойкой тишины, работы, сосредоточенности. И вот только три недели – и уже все пошло прахом: суета в семинарии, суета в церкви, телефоны, свидания. День за днем уничтожается всем этим. Сегодня, в отчаянии, сказался больным и не пошел никуда. А тогда – угрызения совести…
Отвратительный осадок на душе от вчерашнего [собрания] faculty1 . Прочел мой memo – с попыткой "диагноза" наших ошибок, постепенного превращения семинарии в поверхностную псевдоинтеллектуальную graduate school2 . Полное непонимание. Чувство тупика: с одной стороны, извне семинарию отождествляют больше всего со мной ("шмеманария"), с другой, внутри, – чувство полного бессилия изменить направление, которое я считаю губительным. Так же и во всем другом: Русская Церковь (поездка этим летом И.М. в СССР, его оценка, его тактика), наши собственные церковные дела. Ничего не делается без меня, моего согласия и одобрения (отсюда страшная суета и мучительное чувство ответственности), а вместе с тем я – на глубине – в сущности не согласен и не одобряю, и не умею это выразить в том плане, на том уровне, в которых все это развивается. Чувство полного одиночества среди будто бы единомышленников. Невыносимость этого положения. Л. говорит: "Ты всегда на все соглашаешься". Увы, это и правда, и неправда. Душой кривил я мало – ругался вовсю и с епископами, и с церковью, и с кем угодно, когда другие помалкивали. Поэтому согласие мое не от малодушия; гораздо чаще либо от боязни уж чересчур огорчить, либо от невозможности put across3 то, что я по-настоящему чувствую. "Что же вы хотите взамен?" – Не знаю, не уверен.
Иногда мне думается, что каждый человек призван сказать или сделать что-то одно, может быть, даже и маленькое – но подлинное и то, что только он призван сказать или сделать. Но жизнь так устроена, что его вмешивают во все , и тогда он теряет себя и свое и не исполняет своего призвания. Он должен все время делать вид, что он действительно все понимает, все может и обо всем имеет что сказать. И все становится поддельным, фальшивым, показным.
Я уверен, например, что я не призван ни к какому личному руководству людьми. Нелюбовь к "интимным" исповедям, ко всяким личным излияниям. Когда я исповедую, у меня всегда чувство, что это не я, а кто-то другой и что все, что я говорю, – безличные прописи, не то, совсем не то. Но от священника ждут, требуют такого руководства, в нем видят суть священства. Может быть, я страшно ошибаюсь, но я как-то никогда не видел никакой особой пользы, вокруг себя, в Церкви – от этого духовничества. Напротив, видел всегда скорее вред: потакание эгоцентризму, тонкой духовной гордыне (с обеих сторон), какому-то сведению веры к себе и своим проблемам. Суть хрис-
1 профессорско-преподавательского состава (англ.).
2 аспирантуру (англ.).
3 убедительно изложить, передать (англ.).
тианства мне всегда, с детства, представлялась в том, что оно не разрешает проблемы, а снимает их , переводит человека в тот план, где их нет. В том же плане, в котором они есть, они потому и есть, что они неразрешимы. Поэтому христианство есть всегда проповедь – то есть явление того, другого, высшего плана, самой реальности, а не объяснение ее… Мне скажут: а старчество, которым так модно сегодня заниматься? Возможно, даже наверное, что старчество есть особое призвание в Церкви, не совпадающее со священством, с пасторством как таковым. Но ведь и это призвание, если всерьез принять все то, что мы о старчестве знаем, совсем не в этом вот интимном духовничестве, не в объяснениях и разрешениях проблем, а в том же явлении самой реальности. И потому так опасен псевдостарец, столь расплодившийся в наши дни и сущность которого в духовном властолюбии. На это псевдостарчество толкает сама система, делающая из каждого священника "духовника" и маленького "старца". В Православной Церкви почти уже нет монахов, которые бы не считали своим священным долгом через два года после пострига писать трактаты об Иисусовой молитве, о духовности и об аскетизме, учить "умному деланию" и т.д. Нет и священников, которые бы не считали себя способными в пять минут разрешить все проблемы и наставить на путь истинный…
Лично я вообще бы отменил частную исповедь, кроме того случая, когда человек совершил очевидный и конкретный грех и исповедует его, а не свои настроения, сомнения, уныния и искушения. А что же делать со всеми этими обычными "состояниями"? Я убежден, что подлинная проповедь есть всегда (о чем бы она ни была) одновременно и ответ на них, и их исцеление . Ибо она всегда есть проповедь о Христе, а все это "снимается" только Христом, знанием о Нем, встречей с Ним, послушанием Ему, любовью к Нему. Если же проповедь не есть все это, то она и вообще не нужна. И сила ее в том, что подлинный проповедник и к себе обращает проповедь – на свое уныние, маловерие, теплохладность и т.д. И что же к этому могут прибавить разговоры?
Поразительно, как люди, "интересующиеся духовной жизнью", – не любят Христа и Евангелие. И понятно, почему: там ничего не сказано о "духовной жизни", как они ее понимают и любят. Где это я читал, что именно о такой духовности притча Христа об очищенной клети, занимаемой еще худшими злыми духами? Грешник кается и обращается. Лжедуховный осужден на гибель: это и есть хула на Святого Духа. Как все это страшно! Я со всей силой ощущаю, что одна из главных опасностей всегда и всюду – псевдорелигия, псевдодуховность… Вообще "псевдо" (псевдобогословие, например…).
Еще хочу записать:
Поездка в Fontenailles1 с Андреем во вторник 4-го сентября. Выехали из Парижа в одинадцать утра с владыкой Александром (Семеновым-Тян-Шанским), которого должны были завести [в монастырь] в Moisenay. День как на заказ: солнце, чудное голубое французское небо: "dans la lumiere de l'ete"2 … В Moisenay не был с лета 1943 г ., которое мы провели там с Л., ожидавшей Аню. Поразителен храм, построенный почти собственноручно о. Евфимием, -
1 Деревня под Парижем.
2 "в свете лета" (фр.).
первое чувство: вот тут бы служить! Действительно, храм-эпифания1 . Оставили Владыку и поехали в Fontenailles (двадцать-двадцать пять километров), где провели три лета (1929, 1930 и 1932). Погружение в детство, как в абсолютно чистую, беспримесную радость. Поля. Дорога, все еще обсаженная старыми деревьями. Завтрак в La Chapelle-Gauthier, в средневекой auberge2 , с метровыми столами, с такой, почти "вкусной", прохладой. Потом еще семь километров – и въезжаем в Fontenailles. Почти все так же, все то же. Только вот нам пятьдесят два года! Ощущенье одновременно и страшной реальности времени, и его призрачности: "как будто все, что было и прошло, уже познало радость воскресенья…"3 . Заехали на пруды, где купались когда-то; с ними связано у меня воспоминание праздника. Чудная поездка, и все время чувство полного единства с Андреем, абсолютного общения в том же. Чистая радость.
Разговор с Бродским в ресторане две недели тому назад. Об абсурде как основном чувстве – и в религии. Я: "Где абсурд, там никакого христианства нет и быть не может". Три струи в религии: безличная пантеистическая (одинаково чуждая и мне, и ему), трагическая – a la Шестов, Лютер, Киркегор, которая ему нравится, его привлекает; "благодарственная", та, что я защищаю. "Ведь и Ваша поэзия – благодарственная". Он соглашается. "Но в поэзии я не говорю, не выражаю всего…" Я: "Да и никакой поэзии из абсурда не вышло бы". Он снова соглашается. Надо было уходить. Сережа (он был с нами) вечером, по телефону: "Ты его почти обратил…"
Прочтя четырнадцать (!) больших томов "Journal Litteraire" Leautaud: странное чувство – словно я как-то перед Богом лично ответственен за этого удивительного и почему-то мне бесконечно милого безбожника, развратника и писаку. Почему я устаю вчитываться, вглядываться, вживаться в эту жизнь? Почему с Leautaud мне хорошо? Зимой, в Париже, был на выставке, ему посвященной, в Arsenal. Откуда это волнение – в совершенно пустой зале с его креслом, рукописями, книгами? Почему из всего этого мне что-то определенно "светит"? Словно, читая его, я делаюсь проще, чище, спокойнее, скромнее. Может быть, противоядие от всякой фальши?