Обычно я звонила Энди около девяти утра, самое позднее в половину десятого. Иногда я его будила, но порой он говорил мне, что уже несколько часов не спит. Если же я спала слишком долго, Энди сам звонил мне и говорил что-то вроде: «Доброе утро, мисс Дневник! Что там у тебя стряслось?» или же: «Милая, ты уволена!» Во время этих наших телефонных рандеву мы всегда разговаривали подолгу. Некоторое время мы просто «разогревались», болтая о том о сем, – Энди интересовало все, и он задавал тысячи вопросов: «А что у тебя на завтрак? У тебя включен седьмой канал? Как мне почистить консервный нож – может, зубной щеткой?» Потом он сообщал мне о своих вчерашних денежных расходах и вообще рассказывал обо всем, что происходило накануне – и днем, и ночью. Для него ничто не было слишком несущественным, чтобы не доверить это своему Дневнику. Наши «сеансы» – хотя он и называл их «пятиминутками» – порой продолжались и час, и даже два. Раза два в месяц я появлялась в офисе с отпечатанными страницами записей за каждый день, причем к оборотной стороне каждой страницы я прикрепляла степлером все квитанции за поездки на такси и все ресторанные счета, которые Энди оставлял для меня и которые соответствовали суммам, упоминавшимся во время наших телефонных разговоров. Страницы эти затем хранились в особых коробках для корреспонденции (их мы покупали в магазине канцтоваров).
Дневник мы вели каждое утро, с понедельника по пятницу, но не в выходные дни, пусть даже на выходных мы с Энди разговаривали по телефону или даже виделись. Дневник всегда ждал своего часа в понедельник утром, когда мы устраивали тройной сеанс, и Энди подробно излагал все, что случилось за пятницу-субботу-воскресенье. По ходу разговора я подробно записывала его рассказы на широких листах линованной бумаги, и после того, как мы вешали трубки, я тут же, пока интонации Энди еще были у меня на слуху, садилась за пишущую машинку, чтобы набрать текст.
Когда Энди уезжал из Нью-Йорка, он либо звонил мне оттуда, где находился, либо же наспех нацарапывал все на отдельных листках, обычно на почтовой бумаге с адресом гостиницы, а потом, по возвращении в Нью-Йорк, зачитывал мне эти записи по телефону, причем нередко умолкал, пытаясь расшифровать свой почерк, – в таких случаях наш разговор продолжался дольше обычного, и мне даже хватало времени, чтобы успеть набрать на машинке все, что он уже зачитал. Порой он наговаривал нужный текст на магнитофон и тогда по возвращении в офис просто отдавал мне кассету с записью. Когда куда-то уезжала я, мы с ним договаривались по-разному – в некоторых случаях я периодически звонила ему оттуда, где была, и он зачитывал мне записи, которые вел специально для меня. Как бы мы ни организовывали наши контакты, ни один день у нас не пропал: все заносилось в Дневник.
Утренние «дневниковые» звонки вовсе не были для нас с Энди единственной возможностью поговорить в течение дня. Когда мы работали вместе над каким-нибудь проектом – например, писали «ПОПизм», – то могли созваниваться несколько раз, днем и вечером. И помимо деловых отношений мы были друзьями – такими друзьями, что могли позвонить друг другу в любой момент, просто если вдруг захотелось: если произошло, например, что-нибудь смешное или если мы на что-то ужасно злились. (Кстати, я помню, у нас с Энди обычно именно так и было: мы либо ругались, либо смеялись над чем-нибудь.) Часто во время таких звонков, никак не связанных с Дневником, а также порой при личном общении, Энди вдруг что-то добавлял или же исправлял сказанное во время утреннего разговора, и при этом обязательно напоминал: «Не забудь занести в Дневник».